Здесь стояли на службе по воскресеньям и по призыву батюшки «Благодарим Господа!» прихожане помоложе, посубтильнее кидались на колени, постарше да подороднее, склонив головы серьёзно, как дети перед учителем, слушали «Сия есть кровь моя Нового Завета, я же за вы и за многия изливаемая во оставление грехов».
В большие праздники причащались Христовых таин, причащали детей. В Богоявленье брали Крещенскую воду, весной окропляли вербы, через неделю святили куличи. Заказывали молебны. Отпевали усопших.
От Калужской заставы уходили две улицы. Калужская, вечно в работе, в деловых поездках из города и в город, в увеселительных разъездах горожан на Воробьёвы горы. И Донская улица, по которой увозили отмаявшихся в вечной человеческой суетной суете; по ней увезли и отца на вечный покой на кладбище Донского монастыря. Всё рядом и всё чередом и порядком, угодным Богу…
Встреча с «суженой» входила в ряд непреложного.
Нет, но какая прелестная девушка — у них таких не видывали. Ну, сняли и сняли квартиру, но кто же мог подумать, что есть на свете такая девица. Учится в Петербурге. Сроду не был в Петербурге, наша Москва лучше всех городов мира. Надо ей всё показать: и сады, спускающиеся к реке, и укромные места, где они с Женькой Пиуновским ловят рыбу и где однажды познакомились с весёлым господином в соломенной шляпе, оказавшимся братом учителя гимназии, к тому же писателем Антошей Чехонте, его смешные рассказы даже учитель закона Божия читает.
И Кремль, и соборы, и Большой театр — всё надо показать. Пусть услышит Бутенко: «Власть на власть встаёт войной… сатана там правит бал… люди гибнут за металл…» Бас Бутенко-Мефистофеля угрожает миру; кажется, нет спасения от могущественного Врага рода человеческого… А тут как раз треск, молнии, дым, огонь, и — красный колпак и его хозяин, как жалкая кукла из тряпья, проваливаются в Ад среди грохота, от которого, кажется, вот-вот рухнет огромная люстра.
Оля оказалась всего на два года младше его, просто невысокая и худенькая, как подросток Она с первых же разговоров беспрекословно приняла его верховенство. При этом имея свою программу жизни. Как это можно — не уважать преподавателей. Может, ему просто не повезло, немец тройки ставит сколько ни старайся? У неё был такой случай, надо добром, прилежанием…
И Ваня тут же даёт ей честное слово, что к выпускным экзаменам в его Седьмой гимназии станет, ну, не первым, но одним из первых.
А Оля твёрдо знает, что будет сельской учительницей. Молиться Богу и ходить в церковь для неё не обязанность, не то что для него, а просто необходимость.
Какая она тихая, светлая. Возле неё так покойно. Ни на кого не похожая. Не знал, что такие бывают.
— Вы же, должно быть, иностранцы?
— Охтерлоне, или Охтерлони, даже не знаю толком. Знаю, что родом из шотландских дворян. В четвёртом поколении русские, православные, на военной службе у Царя. Дедушка умер раньше моего рождения. Сколько помню, мы ездили с отцом и жили, где он служил. Родилась в Орле, там мы оставались, пока отец участвовал в турецкой кампании…
— А я помню эту войну с турками потому, что по Москве ходили люди в белых рубахах ниже колен; старики, женщины и дети — некоторые без языков, они издавали жуткие звуки, вздымая к небу тёмные жилистые руки. Взрослые подавали беженцам, качали головами: какое зверство у этих нехристей, наш царь вступился за несчастных братьев наших. Няня, как могла, объяснила мне, испуганному ребёнку…
Они не заметили, как прошло лето. Над Ваней подшучивали сёстры, хмурилась суровая матушка: позже она откажет постояльцам. Старший сын Николай в купцы метит. Соня замужем, Мария в консерватории учится, Иван когда ещё в люди выйдет — что за баловство эти «ухаживания»!
Но они всё равно будут встречаться.
Никто не принимал всерьёз их осторожных коротких бесед у всех на виду. Не замечали как бы случайных встреч, когда Олимпиада Алексеевна шла прогуляться с младшими — Олей и сыном Григорием. Иван разговаривал по преимуществу с Гришей, что было ему не в тягость — вся семья, даже их фамилия, вызывали в Иване, обычно строптивом, трепетный восторг.
И ведь ничего-то не надо, а только увидеть, как мелькнёт впереди её аккуратно причёсанная головка. Днём выйдет в сад, посидит у стола в открытой беседке. Вечером с Гришей опять в сад, и Иван с ними. Вот и всего-то. Всё на виду у взрослых, и в театр, и на прогулку — со старшими. На какие деньги? Удачно перепродал Загоскина.
Да, забросил свои интересы, всё Ивану кажется скудным, глупым, вот и «вьётся вьюном» вокруг приезжих. Недаром няня в детстве называла его «гороховой болтушкой»: рассказывает им, как в детстве у него были друзья, с которыми он убегал на представленья на Новодевичьем Поле. Там целое поле — открытая сцена, там Наполеон кричал простуженным голосом, что возьмёт Москву, а потом, охрипнув от мороза, очень смешно «убегал». Там некий француз, и вправду настоящий француз, в спортивном трико летал на воздушном шаре, вернее, в корзине, поднимаемой вверх огромным шаром. А однажды француз в трико сорвался вместе с корзиной вниз, но зрителей уверили, что завтра представление повторится. Ребятам, однако, не удалось на другой день сбежать — их заперли дома, а Драпа, у которого был не родитель, а хозяин-сапожник, жестоко избили.
Но они всё равно ещё не раз убегали к Новодевичьему и там познакомились с настоящим слоном. Гриша так не увлекался его рассказами, как Оля. Она только не любила о печальном, она чуть не заплакала, так ей было жаль Драпа, Иван тоже не любил жестокость. И очень понравился ей рассказ о том, как Ваня со своими товарищами отстоял старую лошадь, чтоб её не увели на живодёрню. Гришу дома с пристрастием допрашивали, о чём говорили молодой хозяин и Оля, что делали в саду: такой милый, такой приятный и умный молодой человек.
А Ольга? У неё ничего нельзя было выведать, у молчальницы. Даже Ване редко удавалось её разговорить. Что спросишь, на то и ответ. Но так слушает, словно никогда не слышала ничего интереснее. И только глаза под вопросительно взлетевшими бровками как бы хотят знать: а вы не шутите, когда говорите так серьёзно?
Оля уезжала на учёбу с новой шубкой в саквояжике, её перешили из маминой. Накануне отъезда в Петербург Оля обещала отвечать на Ванины письма незамедлительно.
В Утрехте
В это утро, пока мама и Ар пили кофе, Олга (у мужа получалось твёрдо), продолжала по его просьбе свои рассказы о России.
— В Рыбинске на Волге, где я родилась, столько красивых храмов! Ты бы полюбил этот город над великой русской рекой Волгой, весь в садах и красивых домах, город купеческий, гостеприимный, богатый и, как в сказке, захваченный обманным путём злыми волшебниками.
— Дорогая Олга (получалось, как Волга), я разделяю с тобой ностальгию. Вот и моя трудолюбивая прекрасная страна пыталась защитить нас нейтралитетом. Вся Европа ненавидит этого грязного Гитлера, который вверг народы в войну. Он посмел нарушить неприкосновенность Нидерландов, но ему это даром не пройдёт… И ты сама видишь, у нас все города на берегу, тебе же это нравится. Это напомнит тебе Ру… как называется твой город?
— Рыбинск.
Вряд ли запомнит, подумала она, но возражать, что всё равно забудет, не стала. О.А. вспомнила без видимой связи письмо Шмелёва о том, как он с женой голодал в Крыму зимой 1921/1922 годов, как хлопотал что-нибудь узнать о сыне, рискуя быть арестованным. Она вдруг так внезапно расплакалась, что муж и мама бросились к ней с тревожными вопросами, что такое у неё случилось. Понятно, она не сказала правды — никто бы её не понял.
«Я также думаю о Вашем сыне, и мне очень, очень больно» — напишет она в ответном письме.
Она так давно хотела уединения, чтобы вспомнить свои размышления, сосредоточиться, пересмотреть лекции Ивана Александровича Ильина, заняться не одним только хозяйством, но, самое главное, осуществлением собственных творческих планов.
Эта спасительная мысль о собственном творчестве в который раз примирила её и успокоила относительно выбранного ею пути.