- Да… - говорил Астахов, повторяя над воображаемым пациентом движения при введении иглы, - Вот оно, значит, как… Зубы собирать, оно такое… Ну, будем учиться… На ходу. Ты, брат Кошкин, здоров излагать. Не хуже нашего профессора по анатомии.
Тот растерянно пожал плечами:
- Если бы все дело только зубами и ограничивалось… В остальном я пока сижу над “Наставлениями…” как и ты. И ни в каком страшном сне не думал, что мне выпадет такая практика. Как ты думаешь, что там сейчас? Под Одессой?
Астахов помолчал, зажег папиросу, медленно затянулся:
- Немцы там. И румыны. В неизвестной пропорции, - ответил он хмуро. - И наши дают и тем, и тем по зубам так, чтобы потом никому не собрать было. Слушай, ей-богу, расскажи мне лучше еще раз про проводниковую анестезию, если хочешь. Только хватит себе нервы скипидарить! Ты думаешь, мне на душе не солоно? У меня два брата во флоте, и старики мои в Балаклаве, они в эвакуацию не поедут. Все тут, свое родное. И войны я с 22 числа хлебнул так, что чуть горлом не пошла!
Он помолчал, покурил и, обратясь уже к Огневу, вспоминая давешнюю беседу в обществе “Наставлений… “ и учебника, продолжил:
- Я ведь осколочных навидался до самой смерти в первый же день. Когда никто из нас толком не знал, что делать-то с ними положено.
- Это тогда вас так отметило? - Алексей Петрович дотронулся до лба там же, где у Астахова был шрам.
- Тогда же. Пока в больницу бежал. Как ведь было - со смены пришел в субботу, с суток. Упал — и нет меня. Проснулся - гремит, аж стекла звенят. Сначала думал, гроза, потом сообразил — нет, рвется что-то. Думаю — ну, амба! Склад боепитания близ порта, гремит-то от моря. Сейчас нашим жарко станет. Подхватился и на службу. Уже на полпути сообразил, что не тем пахнет. Эти… как их мать? На парашютах. Одна рванула на соседней улице. Меня командир какой-то за шкварник, как щенка: «Ложись, полундра!» От дома соседнего — стекла и кирпичи. Прибегаю к нашим, в приемный покой, сестра ко мне чуть не с визгом — ай, где вас так?! Глянул — физиономия вся в крови, ну по лбу же, известно, крови — как поросенка резали. Кое-как затянул, так потом и работал. Зажило, понятно, как на собаке. А для вас как все началось? Мы-то балаклавские, в первый же день все нам на головы. Вы ведь из Москвы приехали?
- Из Москвы. В апреле еще, в командировку. Так что начало войны, Игорь Васильевич, мы с вами наблюдали совсем рядом. Только вы в Балаклаве, а я в Севастополе.
- И не было у меня тогда никаких «Наставлений...», а работы — на разорвись. Я же не видел до тех пор осколочных. Пулевые только попадали, и то едва пару раз за все время. Не знаю — как… А повреждения сложные, и раны, и там же ушибы-переломы… Теперь думаю: где я тогда напортачил? Что я там понаделал сгоряча? Где теперь те люди? Гражданские же больше…
- А я начало войны практически проспал, - вспомнил Кошкин. - Все-то у меня никак у людей.
В ночь на 22 июня летняя жара снова не дала ему выспаться дома. Но на службу было идти не надо, поликлиника в воскресенье не работала, там сидел только дежурный хирург на случай, если у кого-нибудь так прихватит зуб, что до понедельника не дотерпеть. И потому Кошкин, пришедший к морю досыпать в холодке, так никуда с берега и не ушел, смешавшись утром с отдыхающими курортниками. Только к полудню, когда даже привычному к южному солнцу человеку легко сгореть как спичка, отправился домой.
Сообщение по радио он пропустил почти все, поймав только последнюю фразу диктора в толпе у рупора на Приморском. И даже не понял сначала, кто именно бомбил Житомир и Каунас, но так и не решился спросить ни о чем подавленных и ошеломленных страшной вестью прохожих, только молча слушал их разговоры и они звучали как известие о конце света. Кинулся было к газетному киоску, но утренние «Известия» ничего ровно не прояснили. Там писали только о войне в Западной Европе и потерях английской авиации. С горя побежал в свою поликлинику, где был радиоприемник, но нашел ее запертой. Коллега оставил короткую записку в три слова: «Ушел в военкомат».
- Вот эта записка, как ни странно, меня и успокоила. Потому что он мне подсказал, что делать. А до того момента я был ровно как сумасшедший. Побежал домой, взял все документы и тоже пошел. Так представьте, мне там еще и ругаться пришлось! Чуть не вытурили из-за моего роста. Даже хуже, тот в военкомате меня принял за студента, - похоже, эта история Кошкина до сих пор возмущала. Он даже сейчас, после тяжелых смен и всех тягот полукочевой военной жизни не выглядел на свои 32 года, и как многие невысокие люди, очень переживал из-за своего роста, полагая, что мир несправедливо устроен в пользу тех, кому повезло вымахать с коломенскую версту.
- Хорошо, что я догадался свой диплом показать, а то не поверили бы вовсе. Ну а дальше, наверное, как у многих. Учили уставы, оружие - постольку-поскольку, винтовку мне выдали, но не такую как здесь. И ту потом забрали… А там присяга и вперед..
Закончить историю о том, как попал в армию, Кошкину не пришлось. Кто-то позвал их всех с улицы: “Товарищи, почту привезли!”
Почтальон пошутил, что, видимо, письма боялись по одному из тыла на фронт идти, так что явились все вместе - и верно, прибыло их разом десятка два. Видимо, почта где-то задержалась, прежде по стольку сразу не приносили. Среди конвертов Раиса сразу заметила несколько сложенных “треугольников”. Конверты - тыловые, а эти с фронта. Ей уже приходилось такие видеть, хотя свое письмо брату она посылала еще по-граждански, в конверте. Он был последним.
Денисенко что-то коротко спросил у почтальона и сразу ушел. Вот уж точно, безвестие страшнее самых худых вестей. Кому-то из девчат пришли письма из дома, привычные конверты, кому-то - фронтовые. Раиса не сразу поверила глазам, когда почтальон вручил и ей “треугольник”. Она дождалась-таки письма от брата! От радости екнуло сердце, жив Володька, жив и здоров! Вот только плутало то письмо больше месяца. Прежде Раисе и в голову не приходило, как долго ходит в военное время почта. Значит, когда она была еще в “части без номера”, где-то там, от Свердловска отходил эшелон. А значит, где брат сейчас, никто не может сказать. Одно хорошо, теперь у него есть ее полевая почта, стало быть не потеряются они больше. Не должны потеряться!
Вера торопливо надорвала конверт, развернула письмо, и начав читать, нахмурилась. Мухина тут же глянула через плечо подружки: “Что, сердятся?”
- Да нет, это не от родителей, - отвечала та. - Это от тети. Они доехали и папа ей выслал адрес. Спрашивал про меня… - Вера поежилась, сняла зачем-то очки, проверила, как держатся дужки, и снова водрузила их на нос. - А я и не знаю, что и кому теперь писать.
- Так напиши тете, - развела руками Наташа. - Ей-то ты пишешь.
- Она просила писать папе. Мне неудобно дальше ее обязывать. В конце-концов, я уже взрослая и сама должна отвечать, - Вера покачала головой. - А что мне делать, если я по-прежнему, как в школе, боюсь, что меня будут ругать?
- За что же тебя так? - спросила ее Раиса. - Поссорились?
- Нет, тетя Рая, не поссорились. Тут другое. Может, ты рассудишь, как мне теперь поступить? - Вера снова сняла очки, лицо ее, как часто бывает у близоруких людей, сделалось немного мечтательным и грустным. - Папа и мама в эвакуации. Это хорошо, что они уехали, мне так спокойнее за них, я понимаю, что они правы. Но и я тоже права, что пошла добровольцем. Все мы, по-хорошему, поступили правильно. Но с этим вот “правильно” теперь совершенно не поймем друг друга. Вот чего я боюсь… Нет, не так. Не боюсь. Я этого очень не хочу. Я ведь понимаю, что папа меня любит и беспокоится. Но он так это делает! - у Веры даже слезы зазвучали в голосе. - Он сказал, что я должна ехать в эвакуацию с ними потому, что дети должны слушаться старших. А я - взрослая. Он даже этого не заметил. Если бы он сказал, что беспокоится, что я маленькая, еще и вижу плохо... Но он сказал так, как сказал. И теперь я не хочу ему писать и боюсь. Боюсь, что мы продолжим ругаться в письмах, как ругались дома. А ведь каждое письмо может оказаться… - Вера сглотнула слово, - Вот я и написала тете Лиде в Симферополь. А она старенькая совсем.