– Этой каменной живописи натянуты паруса взаимности между обоими материками, – заметил Смурд.
– Паруса из множества людских сердец.
– Не правда ли, хороши эти пласты острого каменного угля, обработанные в черные глаза пророка? Говорят, что пастухи по ночам жгут из пламенной руды свои голубые костры, и тогда его глаза блещут гневом. Между тем столетние сосны были раскинуты на разных высотах лица.
– Боже, как глупо! Зачем портить природу? – недоумевала Бэзи.
– Если горы вторят гулким раскатом, отчего не искать каменных созвучий лицу?
– Друзья, знаете что, проведемте ночь на поверхности сурового глаза Гаяваты! Едва заметная тропинка ведет к нему.
– Я согласна! Ура, за мною бегом! – Этот голос был Бэзи. Но уже с третьего шага молодая девушка присела и произнесла: – Здесь чертовски острые камни. Я не понимаю, как можно идти? Разве стать козой? Что делать?
– Нет, нет, мы провели бы ночь как боги сумрака там наверху! Каменные терновники гор в уме мы бы венцами возложили на седые и черные кудри.
– Я полагаю, что хороший ужин внизу стоит воображаемых богов в воображаемых кудрях.
– Внизу есть сливки!
– Целый кувшин сливок.
– И чай, дивный золотой чай, старого душистого настоя! Что делать?
– И все же, и все же – вперед!
– Когда взойдет солнце, мы огласим горы древними криками и предложим святому бычка. – Закури солнце!
– Молодые боги, не слишком ли тяжелая участь – мерзнуть и дрожать? – А там внизу настоящие сливки.
– Зашейте рты!
– На чем ты сидишь?
– На мертвеце. Он шел, боясь смерти, и умер.
Высокомерно пышны щеки дитяти. Мать печальна. Угол здания каменного зверя спереди, – воздуха сзади вонзен в толпу. Дом этот – лоб слона.
Трубы незримых голосов приклеены к нему, как свернутые рукописи ученого, идущего учить.
Три черных знака Е, И, Т чернеют голосом другой воли. Т, упав на развалины, темнее воли, как листья других столетий.
Завитки улитки, кривые близорукие глазки слона на доске лица, яйцевидной стены здания. Плачет ли оно? Окон ливень, жилой водопад.
Ножик плоскостей, чешуйчатое пространство. Панцирь досок залит дождем теней.
Толпы или прямоугольные глыбы?
Лезут, тянутся, громоздятся.
На сером рубле подпись казначея – это подпись месяца.
Дикий запорожец-свет разрубил на камни ночные облака, или юноша из ряда серых плоскостей склонен трудолюбиво над рукописью?
Но там, за облаками, как увядший осенний лист, изгрызенный червями, лице. – Одетый одеждою площадей. Город встал и несет рукопись.
Мне понятно только первое слово из его свертка.
А на ремнях, на горбу пустой и дикий небоскреб темнеет мертвыми дырами окон, точно ранец.
Город съеден червями окон, как осени лист.
Вениамин Александрович Каверин
Манекен Футерфаса
Гадаю на картах и по линиям рук
Иностранная хиромантка Хан Джафарова
I
Студент Жаба осторожно постучал по ручке двери. Дверь приоткрылась, и желтоватопрозрачного цвета нос сунулся в щелку.
— Простите, пожалуйста, — сказал Жаба,— могу я увидеть хиромантку?
— Можете, — ответил ему женский голос. Дверь распахнулась, и старая татарка провела его в полутемную комнату.
Немного погодя она вернулась в длинном цветном платке с картами в руках и чинно поклонилась. Жаба ответил поспешным поклоном и тотчас заговорил:
— Я очень извиняюсь, что обеспокоил вас так поздно. Я, собственно говоря, пришел не за тем, чтобы вы мне гадали, а совсем по иному делу. Мне, видите ли, известно с некоторых пор, что вы имеете обширнейшие знакомства.
— Какие же знакомства? — сказала гадалка, глядя на студента подозрительно. — Знакомых я никаких не имею.
— Не подумайте что-нибудь дурное, — заторопился студент, — я про знакомства упомянул, так сказать, иносказательно. Видите ли, дело, с которым я имею обратиться к вам, это скорее то дело, которое не к вам непосредственно относится. В числе ваших знакомых имеется одно чрезвычайно влиятельное лицо. Так вот это самое лицо... Именно к нему я и хотел бы обратиться.
Хиромантка смотрела на него подозрительно:
— Это на кого же вы намекаете?
— То есть я не то чтобы намекаю... Наоборот, я как бы вам напоминаю. Этот человек — он скорее даже не человек, если можно так выразиться, существо совсем особенного вида.
Гадалка подняла брови и несколько прищурила правый глаз.
— Мне бы только увидеть его на одну минутку, — поспешно сказал Жаба, — я бы хотел попросить у него совета по одному очень важному делу. На одну минуту, не больше, уверяю вас.
Хиромантка задумалась.
— Вам нужно сейчас?
— Сейчас. Непременно сейчас.
— Так пожалуйте сюда.
— Будьте уверены, — говорил Жаба, идя за ней, — что ваша услуга не останется, так сказать, неоплаченной. Я, если можно так выразиться, уплачу вам сколько угодно.
Хиромантка открыла дверь полутемного чулана, втолкнула Жабу и плотно прикрыла дверь. Жаба ощупал руками стены и, не найдя ничего, на что можно было бы сесть, прислонился к стене, скрестив руки.
Он слышал глухое бормотание за дверью. Немного погодя запахло серой, и легкая тошнота подступила к горлу.
Вдруг лицо хиромантки, освещенное желтым светом, пронеслось перед ним, острым носом сверля воздух; стены сдвинулись. Жаба протянул руку и стал смотреть на лицо с ужасным напряжением. Голова у него закружилась.
В это мгновение легкий дребезжащий звук пронесся по комнате. Дверь распахнулась. Жаба подогнул колени, сделал шаг вперед и упал мешком на пол. Старый еврей с аршином в руках остановился в дверях чулана.
II
Урио Футерфас ничего решительно не думал в утробе своей матери. И это ничуть не мешало самой матери думать о самых разнообразных вещах. В частности, о том, что гораздо удобнее носить ребенка в себе, чем делить себя на две неравные части. Тем более что меньшая из них требует много хлопот, весьма обременительных при большом семействе. Нечто подобное думал и отец Урио Фу- тсрфаса. Этот беззаботный человек только по отношению к своей жене отличался удивительным постоянством. Именно поэтому Урио имел многочисленных сестер и братьев задолго до своего рождения.
Законное время прошло, и он, даже не постучавшись, с криком ворвался на этот бренный свет. Родители не замедлили отомстить ему за это вторжение и с помощью рыжего еврея окорнали его на небольшой кусок, уменьшив его тем самым на некоторую часть его первоначального состояния.
В каморке было грязно и тесно, обрывки материи валялись вокруг, в узкое окошко светило солнце, а мальчишка болтал руками и ногами и кричал так, как будто ему отрезали не то, что полагается, а голову или руки.
Семи лет Урио Футерфас занял на столе своего отца раз навсегда установленные место и положение. Босые ноги, продетые крест-накрест, одна на другую, подпирали туловище, согнутое полукругом.
Все было, как каменное. И только рыжая голова вертелась во все стороны, как флюгер.
Отец Урио Футерфаса при всей своей беззаботности был отличный портной. Из его рук выходили такие брюки, пиджаки и фраки, что, казалось, стоит лишь приглядеться немного — и все они станут ходить, лежать и садиться, ничем не отличаясь от тех, кому они предназначены.
Все шло своим порядком — брюки, фраки и пиджаки оставались верны своему назначению, покамест в каморку Футерфасов не вошел однажды чисто одетый высокий человек.
Он снял шляпу и сказал с вежливостью:
— Это который из вас портной Футерфас?
— Здесь, с позволения сказать, два Футерфаса, — сказал старик, откусывая нитку, — и оба портные. Если ж вам угодно заказать костюм, то это сделает вам старый Футерфас бесподобно.