Литмир - Электронная Библиотека

Много было у нас сидящих за веру.

Все сорта христианства, включая старообрядцев и православных сектантов, не согласных с самим существованием соввласти. Это потом их стали называть «узниками совести». А шли они все, как и мы, грешные, по десятому пункту, как «болтуны».

Как-то, язык без костей, я врезал Голышеву свои подозрения об их пресвитере Коркосенко. Что никакой он не верующий, а подсадной, провокатор.

Он остановился, повернулся ко мне всем телом, постоял надо мной, но ничего не ответил. После этого мы еще недолго вместе погуляли, не помню, о чем говорили. Но я укрепился в своем подозрении.

Когда я выходил, он попросил меня вынести на волю и передать единоверцам некоторые важные для них и обличительные для других документы. И тем же путем предложил спасти заодно мои собственные приговоры, которые в лагере иметь разрешалось, но по выходе неизменно забирались как разоблачительные.

За день до выхода Голышев принес мне две банки сгущенки.

— Вот эта банка — правда, сгущенка — от нас подарок, съешь в дороге. А в этой банке и твои, и наши бумаги. Взвесь на руке, убедись, что одинаково, мы туда для веса свинца доложили. И маркировка правильная, не от тушенки, не бойся, обе от сгущенки. Но ты запомни: где тройка — можешь есть, а с семеркой вези до дому. Мои будут предупреждены.

— Можно открыть у себя дома и свое себе забрать?

— Можешь, конечно.

— А не боитесь, что я ваши документы секретные прочту?

Я сказал это от страха, чтобы это важное подпольное задание отменилось и выйти, выйти наконец без риска.

— Мы тебя провожать не придем, — косвенно ответил Николай, — но всем братством молиться за тебя станем.

Как я корчил из себя подпольщика и, продумав мизансцены, отвлекал внимание вертухаев от этой банки во время последнего шмона, а им и дела не было, как добрался, кого в дороге по свободе встретил, как в дом к Голышевым пришел под ноль лысый, но в шляпе с полями, чем всю семью переполошил, но потом все устроилось, как вскрывал банку и зацепил ножом бумаги, — это само по себе тоже забавно. Между прочим, именно таким образом у меня и сохранились в только чуть подпорченном консервным ножом виде мои приговоры.

Новый год

Число «10» только по виду двузначное. На деле, оно завершает первую десятку, а вовсе не начинает следующую. Поэтому 1960 год — последний из пятидесятых. А шестидесятые начинаются 1961 годом.

В отличие от предыдущего, мокрого и голодного, год, который раскупоривал шестидесятые, я встречал весело. И сытно. Никакого сравнения с жирными Лимонами, но что-то у нас, нищих Елдышей, было у самих.

У Бори Русанду наэкономилось к праздничной ночи сальце, от Красильникова — домашнее печеное, но главными добытчиками на сей раз были мы с Гудзенко. То есть — он. И сколько мог — я. Наверное, поэтому особенно хорош и сытен был этот новогодний вечер, что как бы с моего плеча. Дело же было так.

Родион в лагере был не единственный, но самый известный художник. Его знали или о нем еще на воле хотя бы слышали буквально все ленинградцы. Лагерным парашам и оценкам следует доверять с большой осторожностью, но утверждали, что в знаменитом училище было два настоящих дарования, еще на первых курсах произведенных молвой в гениев. Лагерники в своих рассказах отдавали первенство Родиону, но по ревнивому тону, по частоте упоминания я заподозрил, что другой, его конкурент, был популярнее. Так я впервые услышал имя Ильи Глазунова.

Об этом Илье, как о художнике, говорили хоть и с ревностью за нашего Родю, но с безусловным признанием, а вот о человеке Глазунове рассказывали только плохо. Ни одного сколько-нибудь теплого слова о его моральном облике. «Жлоб», «сука», «прохиндей», «скотина», «прохвост», «сволочь», «подлец», «подонок», ну и, конечно, «быдло». Да, быдло!

Говорили, что они, Родион и Глазунов, сделали одно и то же: отдали свои работы иностранцам во время этого самого Всемирного фестиваля молодежи в Москве. Наш непрактичный неврастеник Гудзенко сунул свой чемодан образцовым битникам-иностранцам из беспечной Франции.

Не то Глазунов!

Тот расчетливо, через подставных лиц, с большой оглядкой, предосторожностями передал свой чемодан непосредственно членам и членшам ЦК дружественной коммунистической партии Италии. В этом ЦК в те времена довольно высокие позиции занимали эстетики и эстетки со своими амбициями.

Они-то и устроили под эгидой «Униты», своей партийной газеты, выставку Ильи Глазунова с восторженной помпой и очень его дружески восславляли и обещали всемерную (всемирную?) поддержку.

Доблестные чекисты облизнулись и стали кусать себе локти и другие труднодоступные места.

Явное из ряда вон выходящее событие — преступление. Подобные уже сколько раз без особого труда подводились под резиновые (снаружи резиновые, а изнутри из колючей проволоки) пункты самой знаменитой 58-й статьи УК РСФСР.

Но взять нельзя потому, что приголубившие Илью Глазунова итальянцы — не простые, а коммунисты, и опять не простые, а члены ЦК. Они могут обидеться и сообща покинуть свою и нашу общую марксистскую платформу. Так и попал Глазунов в долгую, сытую, перспективную личную немилость, но не попал к нам.

А бесшабашные французы тоже исхитрились устроить Родиону выставку. Ему в лагерь привезли и из рук в руки на свидании передали, а он всем подряд показывал каталог своей выставки. Я сам этот каталог несколько секунд в руках держал.

Бу клетик на скользкой вощеной бумаге, сам в себя три раза завернутый. Текст, по переводам солагерников, достаточно лестный. И невзрачные, невразумительные, как Родионовы речи, голубоватенькие одноцветные репродукции.

В лагере Гудзенко рисовал заметно ярче.

Но не в размытеньких рисунках дело. Мистика. Странновато.

Из подземного царства вдруг видишь, что где-то там, под светом, под солнцем, кто-то помнит твоего товарища, думает, что он жив еще. А он уже здесь. Жутковатое, но и радостное ощущение[5].

Просидел Гудзенко уже больше половины из отпущенных ему шести лет. Начальство хорошо знало его и особенно под Новый год необременительно и взаимовыгодно эксплуатировало. Как и раньше, получил Родион несколько заказов на изготовление масок для детей хозяев, простых вертухаев и вольных. Маски без лихого вымысла, так — зверюшки. Медведи, кошки, зайцы, лисички, лягушки.

Родя быстро вылепливал из глины форму. Профессионально, в три приема.

Первое движение — и либо размятая глина становилась на разделочном столе острым конусом для лисы или волка, либо пирожком, под лягушку, либо распластывалась, как грудь у татарки, для медведей и кошек.

Потом второй проход сверху вниз.

Напряженно, как слепой ощупывал. Только слепые ощупывают уже наличную данность, а Родион эту самую данность своей ощупью создавал.

Узкоплечий, хилогрудый, пальцы тоненькие, как детские, а вот несколько секунд потискают — и видно кого.

Так когда-то и Бог, может только медленнее, в первый еще раз, практики не было. Поэтому полный космический день ушел, по нашему счету миллиарды лет.

Если не считать души, кишок, сосудов и нервов, то Родион бы за полчаса вполне управился. Уже после второго прохода невозможно было усомниться, кого именно мастырит Родя.

Третье, самое медленное общупывание завершало картину. Сперва он держал руки в чашке с уже утратившей прозрачность теплой водой, потом все так же, сверху вниз от носа и передних клыков, мощно надавливая на податливую глиняную клавиатуру, доштриховывал улыбки, ямочки, морщинки, пупырышки, не опускаясь до незначительных индивидуальных деталей.

Уже готовую форму я, мелкий помогайло, слой за слоем обклеивал кусочками бумаги из порванных специально для этого советских газет и специально же пропитанных жидким клеем. Соплевидные клоки газет обглаживаются, прижимаются к глиняной форме, пока после шести-восьми слоев не достигается толщина, способная выдержать детское дыхание.

Потом сушка, и опять Родион. Теперь он посуху раскрашивал маски. Краски ему для этого давали казенные (свои он берег для собственных картин). Их было несколько каких-то служебных, незначительных цветов, более пригодных для тюремных стен, чем для детских масок, но Родя справлялся.

51
{"b":"942024","o":1}