(В этом месте мне иногда хочется плакать. Более всего я люблю кающегося Бога. Поэтически представляя свой показной атеизм, Ницше писал: «я поверил бы в такого Бога, который умеет танцевать». Звучит поэтично, легко запоминается, но, как и многие другие фразы Ницше, больше поэта, чем философа, лишено реального смысла. Я тоже умею танцевать, и миллионы людей. Многие танцуют профессионально. Это умение ни на йоту не прибавляет божественности. Может быть, имеется в виду что-нибудь простое, принятое у людей — так это собачье, кошачье, животное представление о высшем. Давид, танцующий перед Богом, гораздо ближе мне и понятней Ницше, требующего, чтобы Господь перед ним танцевал.
Танцевать ерунда. Чепуха. Вон индуистские бога все подряд пляшут. И собаки, медведи в цирке. А каяться не то что медведя, не всякого человека научишь. Танцевать гораздо легче, чем каяться. Я верю в Бога, который кается.)
И прекрасное завершение этого эпизода с Ноем. БЫТИЕ. Гл. 8:21. «И сказал Господь в сердце своем: не буду больше проклинать землю за человека, потому что помышление сердца человеческого — зло от юности его: и не буду поражать всего живущего, как Я сделал». Создал, разочаровался в итоге собственного творения, раскаялся, собрался его уничтожить и, почти завершив задуманное, — опять передумал… Таков мой Бог.
Я не просто верю, я люблю своего Бога и доверяю Ему. Бог — Творец. Не умом, не святостью, не добротой люди уподоблены Богу своему, но способностью создавать, придумывать ранее не бывшее и осуществлять задуманное, разрушать созданное и возводить новое.
Мне трудно остановиться в рассказах о Боге, я еще к этому вернусь, а пока мне пора вернуться в лагерь.
Пятидесятники
Во время следствия, в самом его начале, в одной двухместной камере со мной сидел глава — пресвитер — крымской секты пятидесятников Андрей Коркосенко. Времени между допросами было много, и он мне и рассказал обо всей группе подельников, каждого охарактеризовал. Из их секты по суду больше всех, предельные семь лет получил не он — пресвитер, а фанатик веры — дьякон Николай Голышев.
Вот его-то и других земляков-пятидесятников я повстречал в лагере. На седьмом Дубравлаге собралось довольно много «трясунов» (так презрительно надлежало ни во что не верующим советским людям называть людей этой секты). Из разных мест, но почти все ведущие, лидеры, пресвитера. Пресвитером над пресвитерами поставили в лагере единственного на Союз епископа, который тоже тянул свой максимальный по статье срок (имя не помню, видеть видел его, но за ручку не удостоен).
В этом офицерском полку пятидесятников бывший боевой советский офицер, капитан, инвалид войны Голышев в рядовых не засиделся и тут с почетом и ответственностью был избран дьяконом.
Был он без утраченной на войне ноги, но большой и грузный, на глазах наливающийся дурным инвалидным соком.
Не часто, раз в месяц, мы гуляли с ним по лагерному Бродвею и беседовали. Он не агитировал меня, не привлекал, а так, говорил о Боге, рассказывал о Нем. Его коллеги по секте все это наизусть знали. Их личным общением с Господом не удивишь, а тут подвернулось свежее любопытное ухо.
Меня и сейчас трудно остановить в желании задать прямой неделикатный вопрос. А тогда я не слишком и сдерживался, резал такие глупости, но ничего, вспоминать не стыдно.
— Так почему вы в Бога-то верите? От родителей, с детства? Или что-нибудь случилось-надоумилось?
Николай помедлил. В разговоре со мной он перед каждой фразой делал паузу, подбирал слова, тон, подход. Он пол-аллейки шел рядом, довольно быстро, хотя и грузно, переваливаясь со здоровой ноги на протез. (Протез ему, как героическому инвалиду войны, поставили бесплатно или задешево, а на следствии грозились забрать. Как забрали ордена и медали. Протез оставили.) Помолчав, он ответил своим не по габаритам высоким с шепелявинкой голосом:
— А я и не верю вовсе…
— Так вам бы это не сейчас мне, а на следствии сказать, сидели бы дома, чай бы с семьей пили-попивали, — сохранившаяся с детства манера ерничать, подлавливать и подкалывать. Как у многих физически несильных людей. В морду не всегда задвинешь, даже когда хочется и нужно, а так, языком, — можно и безопасно.
Семья у Голышева, как и у большинства других пятидесятников, была большая, человек семь детей. Им по религии нельзя предохраняться от того, что Господь посылает. Тем более, когда так преследуют, прочесывают, чтобы не пропасть в небытие вместе с другими братьями-еретиками, нужно быстро-быстро пополнять ряды — размножаться.
— Ты подожди, — продолжал Голышев, — ты не дослушал. Верят — это когда не знают. Точно не знают, но хотят очень — потому и верят. А я — знаю.
Знаю и потому не верю[4].
Не верю, потому что точно знаю, что Бог есть.
— Как знаете? Вы его что — видели? Слышали?
Николай опять шагов на пятьдесят помедлил.
— А ты знаешь про город Буэнос-Айрес? Столицу Аргентины. Ты веришь, что этот город есть, или знаешь?
(Пример реальный, не мой, а Голышева).
— Знаю.
— Так ты же там не был, не видел его никогда.
— Но я его на карте, на многих картах видел, в атласах, на глобусе, в конце концов, я могу туда съездить и убедиться…
— Пока не можешь (пошутил). Но помоги тебе Господь, чтобы освободился и смог.
Однако, по-твоему, значит, бывает, случается, своими глазами не видел, ушами собственными не слышал, а знаешь наверняка.
— Была бы карта или атлас…
— Ну насчет карты, так у меня есть одна! Получше всех твоих вместе взятых — Библия. Твои карты в каждой стране разные, каждый год новые, с дополнениями и исправлениями. А Библия всегда и для всех одна и та же. В ней все верно, никаких исправлений не требуется. По ней миллионы, а то больше — миллиарды людей дорогу к Господу находят, а это потруднее Аргентины. А слышал? — продолжал Николай. — Да, пожалуй, и слышал. Каждый день слышу. Когда молюсь, к Нему обращаюсь и ответы на все вопросы слышу.
— По телефону, что ли, молитесь? — и вот помню, тогда это не язвительность с глупостью были в моем вопросе, а нервность, почти истеричность — страх от близости к чему-то таинственному и для меня недостижимому.
Он отвечал, а меня пупырчатая дрожь била. Может, это дьявол во мне вертелся.
— Нет, не по телефону, — не менял тон Николай (я его так и называл на «вы», он все-таки более чем в два раза был меня постарше, и «Николай» без отчества), — но ты знаешь, похоже.
Иногда и ответа ждешь, ждешь, не сразу получаешь, и непонятно, слышат ли тебя, а иногда и вовсе говоришь, говоришь, а слова, как жир бараний, от губ не отлипают, не идет голос, не проходит молитва (скажу правду: эти слова Николая про беседы с Богом я дословно не помню. Тут смесь: то, что помню, и мои личные ощущения, когда не он, а я сам исступленно молился во время эмиграции. Но это секрет, самое в моей жизни интимное, более об этом не заикнусь).
— Почему? Что тогда?
— Думаю, согрешил я в чем-то. Может, и не сознательно, и дают мне знать (меня, малолетку, он не обидно называл на «ты», но То, Небесное, произносилось автоматически уважительно во множественном числе), чтобы задумался.
— И что, и что?
— Иногда ночь не сплю, все, что за день сделал и сказал, по мелочам припоминаю, отыскиваю грех. Как с миноискателем. Иной раз то, что раньше всегда делал, и ничего, после такой ночи осознаю как грех и благодарю за это Господа своего.
— Как это? За что?
— Ну вот ведь, заслужил я. Раньше не понимал и не достоин был понимать Божью истину. Грешил, а мне грех в грех, по милости Божьей, не ставился, не засчитывался.
А вот удостоен и произведен узнать новое для меня, открывается для меня Божественная истина, и я как бы приближаюсь к Богу своему. За милость эту как же не поблагодарить искренне. На следующий день братьям рассказываю.
— Учите их истине?
— Какой я братьям своим учитель? Многое из того, что мне вчера ночью открылось, им давно до меня известно. Каждому брату истина Господня сама открывается. Радостью своей с ними делюсь. И они со мной радуются.