– Мне удобно там, где удобно вам. Я с радостью поговорю с вами на кухне. Мне кажется, это замечательное помещение, в котором мне определенно следовало бы бывать почаще. – Вообще-то, как он ни доверял Лебедю и Березовскому, раскрыться лучше всего именно на кухне, где, кроме переводчика, нет никого, кто понимал бы русский или английский. Тут только металл иногда лязгает о столешницу да Тибо прищелкивает языком, вычитав что-то эдакое в поваренной книге – никто не подслушает, как в гостиной.
– Мне это помещение тоже кажется замечательным, – сказала Роксана. Она пила воду из стакана небольшими глоточками. Ее губы, вода… Федоров вздрогнул и отвернулся. Что же он собирался ей сказать? Не лучше ли было бы написать ей письмо? Гэн бы его перевел. Слова остаются словами, скажи их или напиши – все равно.
– Похоже, мне и вправду лучше присесть, – пробормотал Федоров.
Гэн уловил слабость в голосе Федорова, поспешил за стулом и еле успел подсунуть его под русского – колени у того уже подгибались. Гигант согнулся в три погибели с тяжелым вздохом, означавшим, очевидно, что всему конец.
– Господи! – воскликнула Роксана, склоняясь над ним. – Ему плохо? – Она схватила с ручки холодильника кухонное полотенце, намочила его из своего стакана, а затем приложила мягкую влажную ткань к розовому затылку русского. Ощутив прикосновение ее руки, тот тихо застонал.
– Вы не знаете, что с ним такое? – спросила она Гэна. – Когда он вошел, с ним как будто все было в порядке. А теперь – в точности, как Кристоф, та же бледность, то же полуобморочное состояние. Может, у него тоже диабет? Пощупайте его, он совсем холодный!
– Скажите мне, что она говорит, – прошептал Федоров снизу.
– Она спрашивает, что с вами, – перевел Гэн.
Наступило долгое молчание. Роксана начала ощупывать шею Федорова в поисках пульса.
– Скажите ей, что это любовь, – пробормотал русский.
– Любовь?
Федоров молча кивнул головой. У него была густая волнистая шевелюра, хотя и не совсем чистая. На висках уже проступала седина, но на макушке, которую как раз видели перед собой Роксана и Гэн, волосы оставались темными – волосами молодого человека.
– Раньше вы мне ни слова не говорили о любви! – воскликнул Гэн, чувствуя, что его обвели вокруг пальца. Ему было крайне неловко.
– Но я же не в вас влюблен, – пробормотал Федоров. – Почему я должен был говорить с вами о любви?
– Но я полагал, что меня пригласили сюда переводить совсем не это!
Неимоверным усилием Федоров заставил себя поднять голову. Лицо его приобрело какой-то устричный оттенок и сделалось от пота липким – тоже как устрица.
– А вы пришли сюда переводить только то, что считаете нужным? Погоду обсуждать прикажете?
С каких это пор вы решаете, что людям говорить друг другу, а чего не говорить?
Федоров был прав. Гэн должен был это признать. Личные чувства переводчика в данном случае значения не имели. Гэну ни в коем случае не следовало редактировать диалог. По большому счету ему не следовало даже вслушиваться.
– Прекрасно, – сказал он. По-русски очень легко казаться усталым. – В таком случае все прекрасно.
– Что он говорит? – спросила Роксана. Теперь, когда Федоров сел, она приложила полотенце к его лбу.
– Она хочет знать, что вы сказали, – обратился Гэн к Федорову. – Мне следует сказать ей о любви?
Федоров слабо улыбнулся. Надо собраться. Ничего страшного не случилось, просто легкое недомогание. Сейчас главное начать с самого начала, выдать речь, которую он так долго репетировал перед Лебедем и Березовским. Он прокашлялся.
– У себя на родине я министр торговли, – начал он слабым голосом. – Но у нас это дело такое: как назначили, так и снимут – раз, и все! – Он попытался изобразить щелчок, но ничего не получилось – липкие от пота пальцы беззвучно скользнули друг о дружку. – Но все равно в наше время это очень хорошая должность, жаловаться не приходится. Счастлив тот, кто умеет радоваться тому, что имеет. – Федоров попытался посмотреть ей в глаза, но от такого смелого поступка у него скрутило живот.
Гэн перевел, стараясь не думать, к чему все это приведет.
– Спросите, как он себя чувствует, – сказала Роксана. – Мне кажется, цвет лица у него улучшился.
Она сняла полотенце с его головы. Федоров разочарованно вздохнул.
– Она хочет знать, как вы себя чувствуете!
– Она готова меня выслушать?
– Вы можете продолжать. Я сделаю все, что в моих силах.
– Скажите ей, что со мной все в порядке. Скажите ей так: у России никогда не было намерений инвестировать капитал в эту бедную страну. – Он снова посмотрел в глаза Роксане, но, не в силах выдержать ее взгляд, быстро повернулся к Гэну. – У нас тоже бедная страна, и к тому же мы спонсируем еще кучу других бедных стран. Когда поступило приглашение на этот прием, мой друг господин Березовский, крупный бизнесмен, находился здесь и сказал, что я обязательно должен приехать. Он сказал, что будете выступать вы. С Березовским и Лебедем мы однокашники. Всегда были не разлей вода. Теперь я в правительстве, Березовский в бизнесе, а Лебедь… Лебедь, скажем так, занимается кредитами. Давным-давно мы все учились в Санкт-Петербурге. И часто ходили в оперу. Пока были нищими студентами, брали самые дешевые, стоячие места на галерке. Потом стали зарабатывать и покупать сидячие места. А как стали хорошо зарабатывать – стали брать лучшие места. Наш карьерный взлет отлично можно было отследить по тому, где мы сидели в опере, сколько выкладывали за билеты и что слушали. А слушали мы Чайковского, Мусоргского, Римского-Корсакова, Прокофьева, вообще все, чем славится русская опера.
Перевод шел медленно, всем участникам разговора предстояло запастись терпением.
– В России замечательная опера, – вежливо вставила Роксана. Она бросила полотенце в раковину и тоже решила взять себе стул, потому что никто об этом почему-то не позаботился, а рассказ русского обещал быть длинным. Когда она взялась за один из стульев, мальчик по имени Сесар вскочил из-за стола и бросился ей помогать.
– Gracias[11], – сказала она ему. Это слово она уже выучила.
– Прошу прощения, – смутился Гэн, который тоже стоял. – Я забыл предложить вам присесть, о чем я только думал?
– Наверное, ваши мысли были заняты русским языком, – предположила Роксана. – Когда думаешь о русском языке, думать о чем-то другом наверняка затруднительно. Как вы думаете, куда он клонит со своей историей?
Федоров молча смотрел на нее и улыбался. Его щеки успели порозоветь.
– Немножко догадываюсь.
– Тогда молчите, пусть это будет для меня сюрпризом. Надо полагать, что на сегодня у нас с вами такое развлечение. – Она села поудобнее, закинула ногу на ногу и сделала Федорову знак продолжать.
Русский медлил. Он заново обдумывал свою речь. После стольких репетиций он вдруг понял, что выбрал не совсем правильный курс. Его история началась задолго до университета. Она началась еще до оперы, хотя в оперу она Федорова и привела. Началось все гораздо раньше. Он вспомнил Россию, детство, темную лестницу со множеством пролетов, ведущую в квартиру, где жила его семья. Он придвинулся ближе к Роксане. Подумал: интересно, в какую сторону ему надо повернуться, чтобы оказаться лицом к России?
– Когда я был мальчишкой, город, в котором я жил, назывался Ленинградом. Но это вы знаете. Еще раньше он назывался Петроградом, но это название никто особенно не любил. Все считали, что городу надо либо оставить исконное название, либо уж дать совсем новое, а не такое – серединка на половинку. В то время мы жили все вместе: мама, папа, два моих брата, я и бабушка, мать моей мамы. Так вот, у бабушки была книга с репродукциями картин. Здоровенная такая. – Федоров руками показал размеры книги. Выходило, что издание было исполинских размеров. – Бабушка рассказывала, что книгу подарил один ее ухажер из Европы, когда ей было пятнадцать лет. Звали его Юлиан. Не знаю, правда ли это. Моя бабушка была большой мастерицей рассказывать всякие истории. Но что меня поражало больше происхождения книги – это то, как бабушка ухитрилась сохранить ее в войну. Она не продала ее во время голода, не сожгла в печке – у нас бывали времена, когда люди сжигали все, что горит, чтобы спастись от холода. Книгу не отобрали, хотя спрятать ее было очень трудно. Когда я был мальчишкой, война давно закончилась и бабушка была уже старой женщиной. Она не ходила по музеям. Мы гуляли с ней возле великолепного Зимнего дворца, но внутрь никогда не заходили. Надо полагать, у нас не было денег. Зато бывали вечера, когда она отправляла меня и братьев мыть руки, а потом доставала книгу. До десяти лет мне вообще не разрешали трогать страницы, но руки я все равно мыл – только для того, чтобы удостоиться чести посмотреть на это диво. Бабушка хранила свое сокровище завернутым в стеганое одеяло в гостиной под диваном, на котором спала. Бабушка проверяла, чтобы на столе не было ни пылинки, ни соринки – только тогда мы клали на него сверток и медленно разворачивали. Потом она садилась, а мы вставали вокруг нее. Бабушка ростом не отличалась, и из-за ее спины все было отлично видно. Она очень щепетильно относилась к освещению, боялась, что от слишком яркого света выцветут краски, а при слишком тусклом мы не сможем в должной мере оценить работу художников. Бабушка надевала белые нитяные перчатки – она их держала специально для таких случаев – и перелистывала страницы, а мы смотрели. Представляете? Особо бедными мы не были – жили не хуже и не лучше прочих. Квартирка была крохотная, мы с братом спали в одной кровати. Мы ничем не отличались от других семей – если не считать книги. Удивительная была книга. Называлась она «Шедевры импрессионистов». Никто не знал, что у нас дома есть такое. Детям запрещалось рассказывать о книге – бабушка боялась, что ее заберут. Там были репродукции Писсарро, Боннара, Ван Гога, Моне, Мане, Сезанна – сотни репродукций. Что ни страница, то многоцветное чудо. Каждую картину мы внимательно рассматривали. Каждая, по словам бабушки, таила в себе пищу для размышлений. Бывали вечера, когда она успевала перевернуть не более двух страниц. Кажется, на то, чтобы просмотреть книгу целиком, у нас ушел год. Это было выдающееся произведение типографского искусства. Разумеется, оригиналов картин я ребенком лицезреть не мог, но годы спустя, когда некоторые из них я наконец увидел, они почти не отличались от моих детских воспоминаний. Бабушка утверждала, что в молодости учила французский, и читала нам подписи под репродукциями. Конечно, она все выдумывала – подписи в ее исполнении раз от разу менялись. Но это было неважно, ведь придумки у бабушки выходили замечательные. «Это поле, на котором Ван Гог рисовал подсолнухи, – вещала бабушка. – Весь день он сидел на жарком солнце под синим небом. А когда в небе появлялось белое облачко, ему хотелось сохранить его для будущих картин и он зарисовывал его на полях». Так она рассказывала нам истории, притворяясь, что читает. Иногда подпись, занимавшая лишь несколько строк, превращалась у нее в байку минут на двадцать. Она объясняла это тем, что французский язык емче русского и в каждом слове там смысла, как в нескольких предложениях. Репродукций было великое множество. Лишь спустя годы я все их запомнил. Зато даже сегодня я могу назвать вам количество стогов на поле и указать направление, откуда падает свет.