Все это, казалось, отвечало духу коренных перемен всего уклада жизни людей, взорванного величайшей революцией, — грезились неслыханные возможности для выработки нового «человеческого материала». В свете этих исканий времени легче понять замысел писателя, возникший на вполне конкретном историческом фоне Москвы 20-х годов, но имевший в виду более крупные и долговременные по значению проблемы.
По меньшей мере две глубокие и острые мысли, развернутые в повести, пережили свое время и заставляют до сих пор читать эту вещь неотрывно, не только в силу уважения к репутации автора. Одна из них связана со странным «лабораторным существом», которого никак уж не решишься назвать человеком, — Полиграфом Полиграфовичем Шариковым. Другая — с самим профессором, «жрецом», как не раз называет его Булгаков.
В пору революционной ломки в историческое действие неизбежно втягиваются самые различные по тенденции и окраске силы. В Шарикове воплощена не демократическая, сознательная, а плебейская, низменная стихия народной жизни. По сути, Полиграф Полиграфович не имеет в себе ничего «пролетарского», кроме происхождения, которым он так кичится. Клим Чугункин, пьяница и лодырь, имевший судимости, чье сознание унаследовала уличная дворняга, это «люмпен-пролетарий» в точном смысле слова. Грубость и наглость, пьянство, воровство, лганье, доносы — все дурное словно сконцентрировалось в рожденном гением профессора фантастическом двуногом существе. Его главный интерес — не производить, а «делить», настаивать на «правах» и избегать обязательств. И какая поразительная черточка — требование себе Шариковым белого билета! «На учет возьмусь, а воевать — шиш с маслом!» Но зато полная готовность занять должность по отлову котов. Великая возможность произносить членораздельные звуки поощряет Шарикова лишь к митингованию и хамской демагогии — так много ли, стало быть, стоит эта наша способность выкрикивать политические лозунги?
Грубость души и просто грубость, невоспитанность, непросвещенность — вот в чем видит Булгаков реальную угрозу строительству новой жизни и бичует это средствами изощренной, язвительной сатиры. Страшен этот недочеловек со скошенным лбом, но в цветном галстуке и лакированных ботинках, готовый вечно кого-нибудь «тяпнуть». Шариков в «должности», надевший кожаную куртку и доставляемый домой на грузовике (что за чудная деталь!), — грозное видение плебейского нахрапа, наглой вседозволенности, готовой погубить все человеческие нравственные ценности заодно с идеалами революции. И потому профессор прав, когда, пусть наивно, прекраснодушно призывает Шарикова: «Учиться и стараться стать хоть сколько-нибудь приемлемым членом социального общества».
С фигурой профессора Преображенского связана другая, не менее важная сторона фантастической сатиры Булгакова. Добросовестный консерватор, и если не монархист, то по меньшей мере добропорядочный верноподданный старого режима, Преображенский тщетно борется за сохранение привычного образа жизни в большой пречистенской квартире. Он хотел бы отгородиться от «улицы», оставить нетронутыми свою «чистую» науку, независимость чужого новой власти, но сотрудничающего с ней «спеца», а вместе с тем удержать свои понятия о нравственности и даже об удобствах быта. Но себе же на погибель он создает чудовище, некоего «пролетарского Голема», способного изгадить и погубить все окрест себя. Близорукость взгляда академического ученого и непредсказуемость результатов опыта и теории, когда дело касается человеческой психики, — вероятно, в современном мире эта тема не менее, а более насущна, чем 60 лет назад, когда писалась повесть.
Вторая половина XX века открыла возможности генной инженерии, поставила тревожный вопрос о реальности злоупотреблений при вмешательстве в механизмы человеческого сознания. Я уж не говорю об изощренных роботах, рожденных притязательной кибернетикой. Если эти опасные опыты не будут ограничены высшим нравственным сознанием, результат может выйти из-под контроля ученого, и весьма вероятно, что он оглянется на свое создание с тем же гадливым изумлением, с каким смотрит Преображенский на созданное им двуногое чудовище. Вот почему еще можно не сомневаться, что повесть Булгакова будет прочитана с интересом нынешним поколением читателей.
Легко допустить, что позиция автора может вызывать различное отношение и споры. Но совершенно очевидно, что при определенных симпатиях к «жрецу» чистой науки взгляд Булгакова во многом не совпадает с позицией героя, пречистенского профессора.
В известном письме к Правительству от 28 марта 1930 года Булгаков с редкой откровенностью говорил о своих взглядах: о том, что он безусловный сторонник свободы творчества и «Великой Эволюции», что лучшим социальным слоем в стране он считает интеллигенцию и сокрушается о тех чертах «моего народа», которые «задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя Салтыкова-Щедрина». Но он искренне пытается помочь новому обществу избавиться от тех его язв, какие зорко видит.
Тут к месту вспомнить слова А. А. Фадеева о Булгакове: «И люди политики, и люди литературы знают, что он человек не обременивший себя ни в творчестве, ни в жизни политической ложью, что путь его был искренен, органичен, а если в начале своего пути (а иногда и потом) он не все видел так, как оно было на самом деле, то в этом нет ничего удивительного: хуже было бы, если бы он фальшивил».
Художественная честность и делает повесть Булгакова значительным источником реалистического познания. Но познание познанием, а есть еще и просто наслаждение читателя, ценящего ум, юмор и живую красоту русской литературной речи. Слог Булгакова прост и свободен, и это черта не только стиля, но как бы и самого художественного мышления. Вот проза, которую без тени преувеличения можно назвать «прозрачной»: сквозь слова, как сквозь неосязаемый, чистейшей воды кристалл, видны люди, их физиономии, движения, поступки. И чудесный булгаковский юмор, явственная, но беззлобная ирония прибавляют обаяния и силы жизни непринужденному рассказу.
П. Палиевский[116]
Последняя книга М. Булгакова
Последняя книга М. Булгакова «Мастер и Маргарита» вышла несколько лет назад, но каждая новая рецензия на нее как будто требует другую, и не видно, чтобы положение это скоро изменилось.
Не сразу можно понять все, чем она связана с Гоголем, Достоевским, Чеховым и вообще наследием, которое в ней живет. Своим появлением эта книга вынуждает нас, наверное, и заново взглянуть на всю деятельность Булгакова, на его пьесы, первый роман «Белая гвардия», в чем-то и на состояние литературы той поры. Неизвестно даже, стоит ли сожалеть, что с выходом роман задержался. Ясно, во-первых, что он мог и подождать, пропустив вперед тех, кто торопился; во-вторых, на расстоянии, может быть, лучше видно, о чем он написан.
Из-под разных частных поводов и намеков, которых никогда не оберешься, если начать их искать, теперь яснее выступила его идея, забрезжившая, вероятно, еще в «Белой гвардии», там, где герой этого романа Алексей Турбин, пережив крушение надежд и упований на былую Россию, остается один среди своих сомнений.
«Только под утро он разделся и уснул, и во сне ему явился маленького роста кошмар в брюках в крупную клетку и глумливо сказал:
— Голым профилем на ежа не сядешь!.. Святая Русь — страна деревянная, нищая, а русскому человеку честь — только лишнее бремя.
— Ах, ты! — вскричал во сне Турбин. — Г-гадина, да я тебя».
Хорош был этот упырь, и вопрос был им поставлен достаточно зловещий; причем непонятно даже, как можно было такое сказать. А вот ведь сказал, да так, словно что-то стукнуло и открылось: так можно было кому-то думать; а кто не предполагал этой возможности, мог многое прозевать, подобно оторопевшему Турбину, только проводившему «клетчатого» глазами. Тот ничуть не сомневался в сказанном. Он пришел — это видно было — не спорить, а спешил к делу, примериваясь, с какого конца его начать. В «Мастере и Маргарите» такая возможность ему как будто и предоставляется.