Об одном из писем хочу рассказать. Шли последние недели моей работы в «Новом мире», когда однажды положили мне на стол коричневую, изжеванную при пересылке бандероль, прочно увязанную шпагатом и обклеенную со всех сторон марками. Обратного адреса на бандероли не было. С тоскою подумал я, что вот еще кто-то прислал на отзыв свою работу в робкой надежде напечататься, и скорее всего понапрасну: случись даже, что рукопись хороша, я вряд ли успел бы что-либо сделать для ее автора. В бандероли, однако, оказалась не рукопись. То была книга в самодельном зеленом переплете с обтрепанными полями, карандашными пометками — читанный, видно, десятки раз и не одним читателем роман «Мастер и Маргарита», аккуратно вырезанный из старого комплекта журнала «Москва». Вместо послесловия домашний переплетчик подшил к книге мою статью о романе.
Я держал в руках трогательный читательский «конволют», как выражаются библиофилы (такие мне уже приходилось видеть), но не понимал, зачем он мне прислан, пока из книги не выпало письмо. Вот оно:
«Я не буду уже знать, получили ли Вы принадлежащее Вам (бандероль будет отправлена после меня), но если даже и нет, то все же мне легче думать сейчас об адресате неведомом, чем заведомо недостойном.
Эту книгу мне некому оставить („После тяжелой и продолжительной…“). Распорядитесь ею Вы, по своему усмотрению.
Говорят: книга — друг. Пусть так. Но для меня книга была чем-то большим. Мне книга приносила ту радость духовного единения, какую мы так тщетно стремимся получить в общении с людьми. С книгой мы до конца понимаем друг друга. Здесь гармония. Здесь восторг. Здесь что-то от кирилловских „пяти секунд“… Есть любимые писатели, любимые вещи, места… и часто возвращалась я к ним, к этому спокойному и привычному миру. Но вот — Булгаков, и все отодвинуто.
Не Вам мне рассказывать о действии на нас этой книги, но я хочу сказать: разве можно остаться равнодушным, разве можно без слез слушать: „…Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший“. Или: „…он отдался с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна успокоит его…“ Или: „Навсегда!.. Это надо осмыслить…“
Так ведь это что же, это же теплое, живое сердце бьется в ваших руках! Да… Это надо осмыслить… А слова, что слова? Только пылкое наше воображение доскажет нам их. Не в том дело, что даже сам сатана предстал перед нами добрым гением. Дело в бездомновском „караул!“.
Людей ведь не убеждают ни слова, ни страдания человека… В тебе, может быть, бомба отчаяния разорвалась, а люди скажут: пьяный, что ли… Не знаю, но для меня этот „караул!“ достоин „кисти винограда“ у Достоевского…
Беспокою Вас последний раз. Желаю Вам еще долгие годы…»
Письмо заключали несколько добрых слов, обращенных ко мне лично, и подпись стояла «Е. С.» и дата: 15.XI―69 г.
Я вспомнил, что однажды уже получал письмо от этой женщины по поводу какой-то журнальной драки, в которой мне пришлось участвовать. Это была фельдшерица районной поликлиники из подмосковного городка Калининграда Е. С. Вертоградова. Посмотрел еще раз на дату — 15 ноября, а на дворе был конец декабря. Стало быть, бандероль с письмом ждала где-то, пока ее не стало. Тот, кому она доверяла, выполнил ее последнюю волю, и я получил подарок с того света. Не знаю и, наверное, не узнаю теперь никогда, какую жизнь прожила эта женщина, сколько ей было лет, отчего она умерла. Но ее любимая книга в самодельном переплете с коленкоровыми уголками осталась у меня как память о ней, окликнутой гением Булгакова и благодарно отозвавшейся ему на вершине человеческого страдания.
Благодаря ей, это подмосковной медсестре, я снова думал о романе Булгакова. О том, чего не сумел выразить и договорить в своей статье о «Мастере» и на что она предсмертным, вещим знанием мне указала. Думал о том, как сильно и пророчески, выше любых слов, связаны в теме смерти боль перехода в небытие, страх полного уничтожения и надежда на вечную память. Как хочется, наверное, уходя навсегда, удержать с собой и сохранить, конвульсивно сжав в горсти, все любимейшее на земле, победить отчаяние беспамятства, победить смерть чудом и остаться присутствовать в этой жизни пусть в виде незримого дыхания, прозрачной платоновской «тени». И может быть, правда, что безверие Ивана Бездомного и его готовность закричать «караул!» при одном приближении чуда губительнее других видов разрушения?
А еще думал я о том, что не напрасно сказал Булгаков: пусть каждому сбудется по вере его. Он верил в своих будущих читателей, как в часть второй своей жизни, знал, предчувствовал, что книгу его прочтут, особенный голос его расслышат, и эта вера не обманула его.
О «Собачьем сердце» Михаила Булгакова
«Собачье сердце» — последнее значительное прозаическое произведение автора «Мастера и Маргариты», остававшееся еще не известным нашему читателю.
Повесть была написана в январе — марте 1925 года, рукопись принята в альманахе «Недра», но откладывалась от книжки к книжке, и, ожидая издания, Булгаков даже заключил с Художественным театром договор на инсценирование «Собачьего сердца». Однако постепенно менявшаяся литературно-общественная ситуация, нетерпимая агрессивность РАППа и его критиков, нападки на Булгакова, усилившиеся после премьеры в октябре 1926 года «Дней Турбиных», закрыли дорогу повести в печать. В начале 1927 года и МХАТ разорвал с Булгаковым договор на инсценировку повести. На долгие годы «Собачье сердце» осталось лежать в архиве писателя.
Теперь перед нами «московская» повесть Булгакова, очень характерная для его блистательного пера, где социальная сатира возникает на тщательно выписанном городском фоне, а в натуральнейший быт вплетена фантастика. Эта наклонность булгаковского таланта к соединению быта, фантастики и сатиры уже была отмечена первыми критиками повестей «Дьяволиада» и «Роковые яйца»; ей предстояло еще развиться в фантастически-реальном мире «Мастера и Маргариты».
Критики, в том числе В. Шкловский, оказавшийся для Булгакова плохим пророком, указывали в свое время на зависимость писателя от традиций фантастики Уэллса с его «Пищей богов». С бо́льшим основанием, пожалуй, можно было бы припомнить близкие этому жанру отечественные опыты — Ал. Толстого в «Аэлите» или Евг. Замятина в романе «Мы». Но еще вернее иметь в виду зависимость Булгакова от классической традиции, которой он следовал, разумеется, не как персту указующему, а как путеводной звезде. Назвать надо прежде всего мрачно-веселую фантастику Гоголя и сатиру Салтыкова-Щедрина.
«Мертвые души» Булгаков прочел в девятилетнем возрасте и всю последующую жизнь не мог освободиться от магии слова этого великого художника. Не случайно в одном из его рассказов 20-х годов по нэповской Москве разгуливает тень Павла Ивановича Чичикова. Что же касается Щедрина, то в писательской анкете, посвященной памяти автора «Истории одного города», Булгаков заявил: «Влияние Салтыков оказал на меня чрезвычайное, и, будучи в юном возрасте, я решил, что относиться к окружающему надлежит с иронией… Когда я стал взрослым, мне открылась ужасная истина. Атаманы-молодцы, беспутные клемантинки, рукосуи и лапотники, майор Прыщ и былой прохвост Угрюм-Бурчеев пережили Салтыкова-Щедрина». Сатирический метод Щедрина, но без его желчи, как и фантастику Гоголя, но лишенную мрачной рефлексии, Булгаков по-своему переосмыслил в своей реалистической прозе, в самобытном жанре сатирической утопии.
Современники и знакомцы Булгакова находили в «Собачьем сердце» множество узнаваемых, конкретных примет времени и среды. В чертах быта и особливом норове профессора Преображенского узнавали обиход и характер близкого родственника Булгакова, родного брата его матери Николая Михайловича Покровского, бывшего известным акушером-гинекологом в клинике знаменитого московского профессора В. Ф. Снегирева. Н. М. Покровский, кстати, подобно герою повести, и жил на углу Пречистенки и Обухова переулка (ныне угол Кропоткинской и Чистого переулка). Здесь же, неподалеку, в Обуховом переулке, обитал одно время Булгаков, рисовавший, как легко убедиться, с натуры городской пейзаж этих мест. Пречистенка тех лет была средоточием интеллигентского, художественного и профессорского круга, порой с кастово-консервативным оттенком. В переулках между Пречистенкой и Остоженкой, в арбатских закоулках Булгаков жил сам и находил своих друзей, но взгляд его на эту среду был, по преимуществу, трезво-ироническим. Живой злобой дня подсказаны в повести и приметы жилищного кризиса в Москве, создавшие эпоху «уплотнений» и призрак всемогущего домкома; и модные темы 20-х годов, обсуждавшиеся в газетах и на диспутах, — о проблемах «омоложения» и пола, толки вокруг «евгеники», сулившей ошеломляющие возможности в области «улучшения» и «исправления» несовершенной человеческой природы, опыты профессора Н. К. Кольцова и его школы.