– Как нам смешно! – говорил Хорнблауэр. – Ой, как нам смешно!
Он вдруг вспомнил про леди Барбару. Она смотрела на ребенка просветленно и улыбалась. Он подумал, что она любит Ричарда и растрогана. Ричард тоже ее заметил.
– Гу! – сказал он, показывая на нее. Она подошла. Ричард, вывернувшись, через плечо отца потрогал ее лицо.
– Чудный малыш, – сказал Хорнблауэр.
– Конечно, чудный, – вмешалась кормилица, забирая у него ребенка. Она привыкла, что богоподобные отцы в сверкающих мундирах снисходят до своих детей не больше чем на десять секунд кряду, а затем их надлежит спешно избавить от этой обузы.
– И пухленький какой, – добавила кормилица, заполучив ребенка обратно. Он брыкался и переводил карие глазки с Хорнблауэра на леди Барбару.
– Скажи «пока». – Кормилица взяла пухленькую ручонку в свою и помахала. – «Пока».
– Не правда ли, он на вас похож? – спросила Барбара, когда дверь за кормилицей затворилась.
– Ну… – с сомнением улыбнулся Хорнблауэр. Он был счастлив несколько секунд с ребенком, так счастлив, как не был уже долгое, долгое время. До сей минуты утро было одним сплошным отчаянием. Он получил все, чего желал. Он напоминал себе об этом, а кто-то изнутри отвечал, что не желает ничего. В утреннем свете лента и звезда предстали аляповатыми побрякушками. Он не умел гордиться собой, он находил что-то нелепое в сочетании «сэр Горацио Хорнблауэр», как всегда находил что-то нелепое в себе самом.
Он пытался успокоить себя мыслью о деньгах. Он богат, жизнь его обеспечена. Ему не придется больше закладывать наградную шпагу или стыдится в обществе бронзовых пряжек на башмаках. И все же будущая определенность его пугала. В ней была какая-то несвобода, какая-то безысходность, что-то, напоминавшее о томительных неделях в замке де Грасай – он помнил, как рвался оттуда на волю. Бедность, такая мучительная прежде, теперь, как ни трудно в это поверить, представлялась почти желанной.
Он завидовал собратьям, о которых писали в газетах. Теперь он узнал, как быстро приедается известность. Бушу или Брауну он не станет любезнее от того, что «Таймс» расточает ему хвалы, тех, кому станет от этого любезнее, сам же будет презирать – и он вполне обоснованно страшился зависти тех, кому любезнее не станет. Вчера толпа его превозносила, это не улучшило его мнения о толпе, только добавило горького презрения к сильным мира сего, которые этот толпой управляют. Он был оскорблен как боевой офицер и гуманист.
Счастье – плод Мертвого моря, который во рту обращается горечью и золой. Может быть, Хорнблауэр слишком смело обобщал свой личный жизненный опыт. Предвкушение, не обладание, вот что дает счастье, и, сделав это открытие, он не мог радоваться и предвкушению. Свобода, купленная смертью Марии – не свобода. Почести, дарованные жалкими честолюбцами, не делают чести. Преуспеяние хуже бедности, ибо связывает по рукам и ногам. То, что жизнь дает одной рукой, она отнимает другой. Путь в политику, предмет давних его мечтаний, открывается для него, особенно с поддержкой влиятельных Велели – но как же часто он будет ненавидеть эту политику! Он провел тридцать счастливых секунд с сыном, но, положа руку на сердце, хватит ли этого счастья на тридцать лет?
Он встретился с Барбарой глазами и понял, что она ждет лишь его слова. Тот, кто не знает и не понимает, кто думает, что была романтика в его прозаичнейшей из жизней, сочтет, что наступает романтическая развязка. Барбара по-прежнему улыбалась, но губы ее дрожали. Он вспомнил: Мари назвала его человеком, в которого женщины легко влюбляются, и при этом напоминании ему стало неприятно.
СЕСИЛ СКОТТ ФОРЕСТЕР
Коммодор
Глава 1
Кавалер Досточтимого ордена Бани, капитан сэр Горацио Хорнблауэр сидел в ванной и с отвращением разглядывал свои ноги, упирающиеся в ее противоположный край. Они были худыми, волосатыми и вызывали из глубин его памяти образы гигантских пауков, которых Хорнблауэр видел в Центральной Америке. Ему было трудно думать о чем бы то ни было, кроме ног — особенно сейчас, когда носом он почти упирался в согнутые колени — по-другому в этой смешной ванне было просто невозможно поместиться. Ноги торчали из воды с одной стороны, в то время как верхняя часть его тела выглядывала из нее с другой. Только средняя часть Хорнблауэра — от половины груди и почти до колен — была покрыта водой и то, для этого ему пришлось согнуться почти вдвое. Хорнблауэра страшно раздражало, что приходится мыться таким образом, хотя он изо всех сил старался не давать воли своему раздражению и тщетно пытался вытравить из памяти воспоминания о сотнях других, гораздо более приятных купаний, которые он совершал на палубе корабля в море, под корабельной помпой, обрушивающей на него потоки живительной морской воды. Он взял мыло, кусок фланели и с раздражением принялся натирать те части тела, которые пока находились над водой. При этом вода начала выплескиваться из крохотной ванной и тщательно натертый дубовый пол гардеробной покрылся лужицами. Это означало дополнительные заботы для горничной, но в своем теперешнем настроении Хорнблауэр был готов создавать другим проблемы и сложности.
Он неуклюже поднялся на ноги (при этом вода вновь брызнула во все стороны), намылил и вымыл среднюю часть тела, после чего позвал Брауна. Тот сразу же вошел из соседней спальни — старый слуга прекрасно знал, в каком настроении пребывает его хозяин, и не рискнул промедлить даже нескольких секунд — чтобы не нарваться на проклятие. Браун прикрыл плечи Хорнблауэра нагретым полотенцем и осторожно придерживал его концы, чтобы они не попали в воду, пока Хорнблауэр вылазил из мыльного и мутного содержимого ванной, чтобы прошествовать через комнату, оставляя за собой на полу брызги и отпечатки мокрых ног. Хорнблауэр вытерся и, сквозь приоткрытую дверь, бросил мрачный взгляд в спальню, где на кровати Браун уже успел разложить цивильное платье, приготовленное специально для событий этого дня.
— Прекрасное утро, сэр, — заметил Браун.
— Черт бы его побрал! — ответил Хорнблауэр.
Ему придется одеть этот чертов партикулярный костюм, светло-коричневый с голубым, лаковые башмаки и выпустить поверх жилета золотую цепочку от часов. Он никогда раньше не носил такой одежды; он ненавидел свой новый костюм с того момента, как портной пришел к нему для первой примерки, ненавидел его, когда Барбара восхищалась обновкой. Хорнблауэр предполагал, что будет ненавидеть этот костюм до конца своих дней — и при этом все равно вынужден будет его надевать. Его ненависть имела двойной характер — во-первых, это было просто слепое, и, на первый взгляд, абсолютно необоснованное чувство, и уже во-вторых — вполне осознанная ненависть к гражданскому платью, которое, как был уверен Хорнблауэр, абсолютно ему не идет, даже более того — делает его смешным и нелепым. Хорнблауэр натянул через голову сорочку, которая обошлась ему в две гинеи, а затем, со все нарастающим раздражением, принялся натягивать тесные светло-коричневые панталоны. Они облегали его как вторая кожа, и только, когда процесс их натягивания был завершен и Браун присел перед ним, чтобы застегнуть тугой пояс, Хорнблауэр вдруг понял, что забыл одеть чулки. Но снять панталоны, чтобы восполнить этот существенный недостаток гардероба означало бы признать свою ошибку, поэтому Хорнблауэр отказался от этой мысли, а Брауну, который осмелился было подать подобный совет, вновь досталось капитанское проклятие. В ответ Браун с самым философским видом опустился на колени рядом с Хорнбауэром и попытался закатить плотно облегающие штанины, однако не смог поднять их даже до колена — попытка же заправить под них длинные чулки представлялась абсолютно безнадежным занятием.
— Обрежь эти чертовы штуки! — взорвался Хорнблауэр.
Браун, все еще стоя на коленях, поднял на него протестующий взгляд, но нечто в лице Хорнблауэра заставило его удержаться от словесных возражений. В дисциплинированной тишине, Браун отправился выполнять приказ и принес ножницы с туалетного столика. Чик-чик-чик! Верхняя часть чулок упала на пол и, сунув ноги в их изуродованные останки, Хорнбауэр в первый раз за день почувствовал некоторое удовлетворение событиями этого утра, пока Браун застегивал на нем пояс. Сама Судьба была против него, но он все же доказал, что может настоять на своем. Хорнблауэр втиснул ноги в лаковые башмаки и с проклятием убедился, что они жмут — и тут же вспомнил, что не был достаточно решителен, когда известный (и дорогой!) башмачник, под чутким руководством леди Хорнблауэр, снимал с него мерку, в результате чего комфорт снова был принесен в жертву моде. Он проковылял к туалетному столику и завязал шейный платок, а Браун расправил ему крахмальный воротничок. Когда Хорнблауэр попытался повернуть голову, углы воротничка задевали за уши, и ему казалось, что шея выросла вдвое. Еще никогда в жизни Хорнблауэру не было так неудобно; он даже не мог свободно вздохнуть — мешала эта чертова удавка, которую ввели в моду Бруммель и Принц-Регент. Он скользнул в яркий жилет — голубые с розовым вьющиеся веточки — и затем во фрак, желто-коричневый с большими голубыми пуговицами. Двадцать лет Хорнблауэр не носил ничего, кроме морского мундира, поэтому изображение, представшее его изумленным глазам в зеркале, показалось ему неестественным, гротескным и просто смешным. С мундиром все было просто — по крайней мере, никто не мог бы упрекнуть Хорнблауэра в том, как он одет, ведь на королевской службе, хочешь ты или нет, но ты должен носить мундир. Другое дело — цивильное платье, которое предполагает наличие вкуса у того, кто его носит — даже, если этот «кто-то» — женатый человек. Люди будут попросту смеяться, глядя, как он одет. Браун прикрепил цепочку к золотым часам и втиснул их в жилетный карман. В результате ткань жилета сбоку живота безобразно вздулась, но Хорнблауэр с холодной яростью отбросил саму мысль о том, чтобы выйти без часов, но в более удобно сидящей одежде. Он затолкал в рукав льняной носовой платок, который Браун предварительно надушил и — теперь был полностью готов.