Глотнула прохладный воздух. Протёрла глаза. Кольнули ресницы пальцы. Пальцы… длинные, ловкие. Прядку за ухо заправила – какие волосы шелковистые, и кожа гладкая, ни одной бородавки! И дышится как легко, и ни бульканья, ни клокотанья, вместо кваканья – тихий смех…
Василиса засмеялась звонче. Притопнула ногой, закружилась на крыльце – взметнулся подол, ветер дунул на пылающее лицо. Повело голову с непривычки. Снова схватилась Василиса за столб; под ладонь легла хитрая резьба, глазки от сучков, берёзовый лист, с осени залетевший на крыльцо, схоронившийся в деревянных узорах. Пахло чистым снегом, молоком, дровами, из поварни тянуло запечённым яблоком: в сотню раз гуще стали и запахи, и чувства, и голоса. Скрипели где-то полозья, перекликались на забрале стражники, колол щёки, залетая на крыльцо, снег…
Как сладко быть человеком!
Оттолкнулась Василиса от столба, выпрямилась. Сунула дрожащие пальцы в рот, засвистела слабо:
– Мамки-няньки, собирайтесь-снаряжайтесь! Такой хлеб мне к утру испеките, какой и цари Солонные не пробовали!
Вырвался из коулков ветер, едва не сбил с ног. Взмыли к небу ночные птицы, вихрь взметнулся с листьями резными, дубовыми, с духом хлебным, с солодом да с зёрнами золотыми – явились мамки-няньки.
* * *
Тонко пело веретено. Белослава пряла кудель[84], Велимира в окно глядела на царский дворец. Сквозь пелену снега сияли на дворе костры в высоких жаровнях, окошки теплились золотом.
– Ишь, квакушка-то в хоромах царских осела. И после свадьбы, говорят, там останется.
– Тебе-то какое дело, Веля?
– Такое, что и я бы в царском дворце пожила. Мне, дочери купеческой, отказали, в Гусиных палатах поселили. А лягушку болотную в Лебединых в лучшую горницу посадили!
– Не в лучшую, а в прежнюю Иванову светёлку, – отозвалась Белослава, распутывая нитку. – Да и много ли радости в царском дворце жить? Чай, всё не как дома: туда не ступи, то не скажи. А царица взглянет – так и вовсе душа в пятки.
– А много ли радости как мы теперь жить? – сердито молвила Велимира.
– Чем же тебе не нравится? – удивилась Белослава. Оборвала нитку, кротко взглянула на Велимиру. – Купеческой дочке да за царевича! И терем какой хороший. Чем недовольна?
Велимира посмотрела на Белославу как на дитя неразумное, вздохнула да промолчала. Вновь принялась глядеть на царские палаты. Метель занималась пуще, даром что зимобор[85] на пороге. Сквозь белые хлопья да рукава пурги жарче и жарче разгорались окна на царской поварне. Полыхала печь. Велимира фыркнула:
– Квакушка, видать, тесто заводит.
– И нам с тобой пора, – заметила Белослава. – Коли батюшке-царю успеть хотим хлеба́ испечь к завтрему.
– А вот пойдём поглядим, как там Иванова невеста стряпает, да так же сделаем.
– На что так же? – удивилась Белослава. – Али ты сама хлеба не испечёшь?
– Чую, не так эта лягушка проста. Купчихе за царевича выйти нелегко, а лягушке-то поди ещё тяжелей. Околдовала она его. Какой бы чудной ни был, а кто ж по доброй воле на лягушке женится? Колдунья она – зелень эта болотная! Поди и хлеб чаровать умеет. Пойдём, Беля, смотреть. Когда ещё ведьму повидаешь на царской поварне?
А в поварне тем временем, покуда звёзды опускались на крышу на серебряных нитях, покуда мамки-няньки хлеб пекли несказанно мягкий, сладкий, будто солнечный сок, Василиса прыгнула к печи. Замесила лягушачьими лапами квашню[86] да сунула в горнило[87], приговаривая:
– Возьму пыльно,
Сделаю жидко;
Брошу в пламень —
Вышел хлеб чёрный, обгорелый – не хлеб даже, корка одна, гарь да горечь. Лягушка завернула испечённое в белое полотно, положила на золотое блюдо, чтоб чернавка отнесла к Ивану в светёлку. Белослава с Велимирой, глядевшие из-за угла, друг на друга посмотрели – брови аж до убрусов[89] подпрыгнули.
– Неужто вот так? Квашню – да в горнило?
– Под стать Ивану невеста его, видать, – странненькая…
– Ой нет, ой не так она проста. Колдовство всё это. Обряд поди какой! Надо точь-в-точь повторить.
– Ой, Веля, не знаю, ой не знаю… Может, по старинке всё же испечь, как матушка учила?
– Как хочешь делай. А я от ведьмы не отстану!
Точь-в-точь повторили царские невестки за лягушкой, выставили наутро перед мужьями чёрные хлеба да послали к царю.
* * *
Василиса поднялась к светёлке, а у порога уж мамки-няньки поджидают.
– Спасибо вам, помощницы верные.
– Следят за тобой, голубушка.
– Невестки царские завидуют.
– Зуб точат.
– А там и толпа подтянется с их подачки-подначки…
– Остерегайся, Василисушка.
– Хватит вам. Незачем печалиться, – улыбнулась лягушка. Кивнула на горелый хлеб: – Вот, снесите на чёрный двор лучше, птицам отдайте.
Мамки-няньки со вздохами да с поклонами приняли свёрток, потекли вереницей на двор.
* * *
Василиса вернулась поутру в светёлку, позади чернавка умытая с блюдом. На блюде – каравай высокий с кружевными узорами по бокам: города, да птицы, да травы, да звёзды. Чернавка, на Ивана не смея глаз поднять, опустила блюдо на стол. Лягушка вспрыгнула рядом, махнула лапой.
– Просыпайся, суженый мой. Готов хлеб. Неси царю.
Иван очнулся, сел, глаза протирает да поверить не может: всем караваям каравай на столе стоит, светится, на боках далёкие царства выписаны и сами Озёра-Чащобы по верху, узорные, изукрашенные. А пахнет от каравая мёдом, подсолнечником, горячим и сладким летом, клеверным лугом.
– Да умойся, прежде чем к батюшке идти, – велела лягушка. Махнула лапой на тёплый утиральник, рубашку свежую с красной вышивкой по груди.
Когда Иван ушёл, Василиса выглянула в окно, увидела, как мамки-няньки, тени не отбрасывая, по алому снегу в птичьих чёрточках раскидывают чёрные корки. А затем поднялось из-за леса солнце, окатило всё малиной и золотом. Стаяли мамки-няньки в дневном свете. Василиса от окна отвернулась и не видела, как выскочила на двор Велимира, подхватила чёрные корки вперёд птиц, спрятала в рукава да скрылась за оградой, побежала в поварню – новый хлеб наскоро печь.
* * *
Царь развернул тряпицу над блюдом, что принёс Ратибор; ковырнул хлеб – мутный горячий пар поднялся. Вздохнул:
– Такой только в людскую нести.
Развернул тряпицу над блюдом, что Драгомир на стол выставил. Крякнув, разрезал буханку – чёрным подземным жаром пахну́ло из закала[90], все пальцы в саже измазал. Велел гневно:
– Такой только собакам на двор!
Снял алый рушник[91] с третьего каравая, что любимый, от рук отбившийся старший сын принёс от невесты. И будто светлей стало кругом, и словно створки распахнулись на хлебных боках в чужие царства: города с заставами, дворцы с башнями, луга да леса, птицы певчие, звери рыскучие, цветы да мудрёные узоры…
Царь и трогать такой каравай пожалел, да куда деваться, когда у младших невесток уж разре́зал хлеба́. Примерился, перекрестил тупой стороной ножа трижды да принялся резать от хлебной головы[92] к серёдке. Такой запах пошёл по столовой горнице, по дворцу, по Крапиве-Граду, что собаки на дворе залаяли, побросав кости, повара царские столпились у дверей, люд на площади головы повернул: откуда ж так хлебом пахнет, будто самым ласковым утром, самым счастливым днём?