— Идолопоклонство — грех непростительный, это и вам, римокатоликам, ведомо.
— Да какое же поклонение ты усмотрел? Да и не идол это, а что-то вроде искусного устройства, машины. Заплатил и пользуйся.
— Чем заплатил? Чужой кровью?
— А хоть бы и чужой. Потому что сказано владыкой небесным: овладевайте землей. И мы выполняем высшую заповедь, тогда как вы, московиты, дикие сарматы, карибские и гвинейские дикари годитесь лишь на то, чтобы быть пищей для этой машины.
— Неужто и папский престол не усматривает в этом греха?
— Папскому престолу нужен «римский мир», восставший из многовековой тьмы, могущественный и богатый. Поэтому благословил Римский Престол и разорение Константинополя католическим воинством, и наживу Венеции и Генуи на торговле рабами славянскими, коих скупали они у Орды, и нынешнюю торговлю рабами черными гвинейскими. Оттого-то Престол и опытам анатомическим втайне потворствовал. Знаешь, большинство пыток в подвалах святой инквизиции не только узаконено богословами из лучших университетов, но происходит при участии деятельном врачей из тех же храмов науки. А от знания анатомии наша наука и искусство высокое пошли быть. Ах, если б ты видел капеллу сикстинскую и фреску Микеланджелову «Сотворение Адама». И она без анатомии не появилась бы. Даже Господь Бог на той фреске чудесной, если приглядеться, есть образ мозга человеческого.
— Отчего ж Престол Папский затеял на чернокнижников охоту столь великую? У них тот же интерес к власти над бесами и строению тела человеческого.
— Правильно, Максим, им надобно того же. А кто первым познает устройство мира и тела, тот и будет править ими…
Заметил тут Максим, что склонился Четырехликий к трупам, покрыл их блеском металлическим.
— Di a el todavia no tardе, ni un cabello no caera de su cabeza, si el se me unira,[42] — снова заголосила Эрминия.
— Ах, какие чувства. Она уверена, ты тот самый чернокнижник Савватий, что совокуплялся с ней под столом в алхимической мастерской, знакомя с химией и анатомией любви. Да, озорник видно был еще тот; видом благообразный, а мыслью проказный. Из рук прелестника попала Эрминия в руки палача, который познакомил ее и с такими чудесными игрушками, как испанский сапожок и пыточная лестница. Ее молодое, крепкое, но уже полное греха тело должен был испепелить костер, однако римская курия приняла ее под свое крыло и дала ей службу. Она продолжала грешить с тем же успехом, но уже ради дела благого, предавая открывшихся ей чернокнижников и колдунов в руки святой инквизиции. Грех ведь только грехом побежден может быть…
Растекся Четырехликий и сгустил туман, из которого свился коридор, совсем как воронка. А в дальнем конце его появился Ровлинг, такой же живой, как во Владимирской церкви и возле собора.
Захлопала Каролина в ладоши: «С возвращеньицем!» и добавила торжествующе: «Как видишь, Максим, покупатель немедля рассчитался с нами.»
— I am back, — голос Ровлинга прозвучал и сверху, и снизу.
Побежал навь[43] на Максима, крутя мечом, да так быстро, что от клинка виднелся только круг блестящий. Лишь низко приникнув к земле, увернулся Максим от лезвия. А ударя вослед, обрубил мертвому англу руку, несущую меч.
— Ну, как тебе, Максим, сей Голем? Не правда ли переплюнули мы старого бен Безалела?[44] — заметила Каролина.
— Не слишком искусен ваш беспокойник. Неужто чернокнижия на большее не хватило? Почем нынче заклинание?
— И с чего в тебе Эрминия увидела мудрого Савватия? Впрочем, и старец отощал мозгами ко старости, если решил, что Четырехликого надо кормить собственной жизнью.
Ровлинг не стал поднимать свое оружие с земли, а прыгнул на Максима, как саранча, без разгона. Не уворачивался Максим, а развалил летящее на него тело от плеча почти до пупа, срубив шесть ребер. Схватил навь свои отрубленные кости и мощным двусторонним ударом выбил меч булатный из руки Максима. А потом стал наступать, молотя ребрами, словно булавами. Как оказался Максим прижат к тыну, снова прыгнул навь. Однако успел Максим подхватить кол, выпавший из ограды, и приемом, используемым посОхой[45] против конницы, направил острие на врага.
Ровлинг со всеха маха сел на кол, который пробил его от промежности до рассеченной грудной клетки.
— Теперь отдохни, душа грешная, скоро в ад вернешься.
Ровлинг, хоть и нанизан на кол, а стал приседать, пока не оказался у его основания, после чего выдернул его из себя. Подхватил древесное орудие левой рукой и стал молотить им — легко, будто прутиком. Только «прутик» этот легко мог голову разможжить и мозги выбить.
Поймал Максим уходящую для замаха руку навья, а тело его его направил в забор. Пробил тяжелый беспокойник ограду, застрял в проломе. Собрался уже вылезать обратно, но пригвоздил его Максим дагом к доске заборной. Не медля, подвесил на дужку кинжала последний пороховой зарядец и запалил его, схватив с земли жгущий уголек.
Огненный зелье разворотило навья на куски, распался он на члены, повисли потроха его на досках и прутьях ограды.
Наклонился Максим, чтобы поднять свой меч, а когда выпрямился уже, узкий клинок вошел ему сзади под лопатку.
Обернулся Максим. Перед ним стояла Каролина, а в руке у нее был стилет, по которому катилась одинокая, но крупная капля крови. Он почувствовал, как хрустят его зубы, сжатые из-за боли.
— Вот и ты узнал начала анатомии, — сказала Каролина. — А кем ты был, теперь неважно, потому что тебя уже не будет. Ненадолго переживет тебя и Московия.
Занес Максим меч, чтобы покарать девку за подлый удар. Тут Эрминия и вогнала стилет в его спину. Эта рана, казалось, не несла столько боли, как удар Каролины, но Максим вдруг перестал чуять свои ноги. Небеса повернулись и земля врезалась в него своим могучим телом, разбив нос и губы.
Лежа ничком, Максим все-таки повернул голову.
— Si te pondre a la espalda y besare, moriras en seguida, y no quiero este,[46] — голос Эрминии уже удалялся.
— И не надейся на вечную жизнь, московит. Ты станешь прахом, которым питается трава и червие. Вечность — это грядущий мир, а он принадлежит нам, — сказала Каролина.
Обе всадницы выехали в утренний туман, оставив позади серый шлейф сгустившейся водяной взвеси, и три тела. Останки Ровлинга, труп черкаса и едва еще живого Максима.
Хотел Максим обратиться к Четырехликому, но закашлялся; кровь горячей волной заливала ему легкие, стесняя в них места для воздуха.
Максим заплакал, однако не от боли, которую уже не чувствовал, а от бессилия.
Огромный ворон заслонял полнеба своим крылом и тень становилась все гуще.
Савватий оставил меч, но он должен был знать, что один лишь булат не сумеет выполнить всю работу. Савватий отдал свою жизнь, чтобы добиться верности Четырехликого, и не мог не передать позыва, который бы подчинил это создание.
Холодеют руки и темнеет в глазах, а ему еще надо вспомнить. Неразговорчив был Савватий, редко баловал своим словом. Только дай ему что-нибудь, да принеси. Грибов редко требовал, но ягод часто. Черники, малины, голубики. Именно в такой последовательности. Черный цвет, красный, голубой. Савватий, когда хотел подношений, ударял в дверь Максимову посохом. Надо это вспомнить, хотя мысли едва подвижны.
Черника, два удара посохом. Малина — три. Голубика — один. Черный, черный, красный, красный, красный, голубой. Надо представить, как ощущается каждая ягода. Твердая голубика, водянистая малина, мягкая черника. Твердый — голубой, водянистый — красный, мягкий — черный.
Цвета и ощущения словно бы катались по пальцам Максима, пока наконец не возник ключ — он сразу его признал по красоте. Ключ открыл Четырехликого.
Четырехликий просветлел и стали различимы его лики — инок Савватий с Афона, ребе Шаббатай из Порто, дон Орландо Сеговия, марран из Гранады.