Джон Бэньян, как и поэт Мильтон, в результате Реставрации очутился не в своем времени. Однако в отличие от Мильтона он не нашел милости и тут же был посажен в тюрьму. Сын лудильщика, солдат революционной армии, Бэньян был из неисправимых раскольников. Коренастый, полнокровный парень, он страсть проповедпика соединял с любовью ко всем земным радостям, что и подало повод к многочисленным рассказам о его ханжестве: дескать, проповедует «святую жизнь», а сам… Однако Бэньян если и призывал к праведности, то действительно на свой лад. Поэтому с началом Реставрации и торжеством официальной церкви его тотчас упрятали за решетку, где он провел двенадцать лет. Правда, положение его было не из худших, у него были сочувствующие, так что скоро он стал только числиться «узником», а время проводил большей частью дома, с условием не покидать город Бедфорд, где находилась тюрьма, где он жил и откуда был родом. Формальное помилование пришло к Бэньяну вместе с королевским постановлением 1671 года, двусмысленным, как и все постановления Карла II. Вроде бы была объявлена «веротерпимость», но означало это притеснение протестантов ради послабления католикам. Чтобы скрыть цель своих маневров, король уж простил «узников веры», в их числе и Бэньяна. Однако через три года Бэньян, не поступившийся своими взглядами, вновь оказался в заключении, где провел на этот раз только полгода, когда и написал «Путь паломника», сочинение, сделавшее его классиком при жизни.
«Путь паломника», книга назидательная и развлекательная, была первым, помимо Библии, массовым чтением англичан. Простой слог, вдохновенная речь, а по существу, описание всем понятных, хотя и аллегорически представленных, бед послереволюционного и реставрационного времени – «долина искушений», «ярмарка тщеславия». Книга разошлась немыслимым по тому времени тиражом в сто тысяч экземпляров за десять лет. А уж когда Бэньян обращался к слушателям с живым словом, то яблоку упасть было негде. Даром что официального духовного сана он не имел и, уж конечно, преследовался по закону о «единообразии», но зато клерикалы, соблюдавшие все правила, вещали перед пустыми скамьями.
Моя душа полна
Тоской и ужасом; мучительное бремя
Тягчит меня! Идет! уж близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!
Это Пушкин стихами переложил некоторые страницы из книги Бэньяна, сохранив самый дух и способ обращения знаменитого проповедника. Каждое слово – сказание, символ: этот «город», а кроме того, «полудикая долина» – юдоль жизни, исполненная греха, порока, искушений, которые пройти человеку тяжело, однако необходимо, смиряя себя сознанием нравственного долга. Робинзон заговорит языком, усвоенным Дефо с юных лет, когда назовет свое убежище Островом Отчаяния…
А все-таки не встал Дефо на путь, на который его направляла академия. Тимоти Крузо другое дело, он сделался одним из видных протестантских проповедников. Дефо, подобно Робинзону, который вопреки воле отца, желавшего видеть сына адвокатом, ушел в море, свернул с уготованной для него дороги. Почему? Тут единодушны биографы. Не изменяя из принципа вере отцов, он сам уже, по существу, не придерживался ее. Для последующих поколений прояснилось это не сразу.
Большинство современников из тех, в чье поле зрения попадал Дефо, видели в нем раскольника, которому следовало бы помалкивать. Соответственно первые биографы в порядке компенсации за все притеснения, испытанные Дефо, давали ему высказаться прежде всего как раскольнику, выписывали из его сочинений высказывание за высказыванием, и получалось: Дефо – раскольник. Потом обращали внимание на другие его пассажи, и выходило: Дефо сочувствовал католикам. Это – крайности, а в целом на жизненном знамени Дефо начертано было прежде всего – Терпимость и Разумность. И решающая особенность такой позиции не только в признании за всяким вероисповеданием его прав, а в том, что религия как таковая играла в сознании Дефо роль хотя и всепроникающую, но и вместе с тем отведено ей было место условно-побочное. «По зрелом размышлении» действуют и персонажи Дефо, здравый смысл помогает им соразмерить душевный порыв с конкретными условиями, не впадая в истовую религиозность. Молитву о здравии Робинзон, руководствуясь все тем же разумным подходом к делу, подкрепляет достойной смесью рома с табачной настойкой и, поднявшись наутро бодр и свеж, позволяет приписывать свое выздоровление чудодейственной силе любого из средств, им использованных.
Всю жизнь участвовал Дефо в религиозных разногласиях, но не ради того, чтобы как-то разрешить их, а прекратить. В этих спорах, задевавших все сферы жизни, видел он помеху делу. Никаким сторонником католиков он не был, однако, потомок и воспитанник протестантов, не был он и протестантом, хотя в сознании его раскольничья академия оставила глубокий след.
Борцы за «правду Божью» во всей ее чистоте, ведущие из протестантов, пуритане, заслужили, однако, в веках репутацию лицемеров. (Бэньян не в счет, его проповеди и многие истовые пуритане плохо переваривали.) В целом пуританизм сделался синонимом ханжества. Ведь постная проповедь оборачивалась скопидомством. Воздержание вело к богатству, все к той же сурово осуждаемой роскоши. Правда, это был уже не старинный размах с замками и охотничьими травлями, но расчет денежного мешка. Алчность и хищничество искали способа выглядеть добродетелью. «Греши, если это необходимо, но не наслаждайся» – так иронически формулировали основной принцип пуританского лицемерия. «Спасение своей души и своего капитала» – цена пуританской «праведности».
Все это усмотрел в пуританстве еще Шекспир. В комедии «Двенадцатая ночь» вывел он фигуру пуританина. Вот выступает он, мрачный Мальволио: важная осанка, строгий костюм, еще более строгий взгляд. И следит он, чтобы всюду был полный порядок. «Что ж нам теперь, – говорят ему, – не видать ни горького, ни сладкого?» Не повеселиться и не полакомиться? Но, оказывается, блюститель нравственности сам не прочь отведать от радостей жизни, он – лицемер, злюка, чему и соответствует имя его, означающее «Злонравов».
Шекспир представил серьезное явление в смешном виде. На то и комедия, а кроме того, люди, подобные Мальволио, в шекспировскую эпоху только еще начинали отстаивать свои позиции. Но когда уже в нашем веке эту роль исполнил племянник Чехова, выдающийся актер Михаил Чехов, из комедии получилась трагедия.
Вот как, по рассказу очевидца, этот Злонравов, являвший собой многовековой итог заблуждений пуританства, выглядел: «Голова сидела гордо и в то же время была так нелепо втянута в шею, что казалась комически застрявшей между острыми плечиками, торчавшими кверху. Черный колет, черные панталоны и черные чулки… Это был доведенный до гротеска, вызывающий неудержимый смех портрет чванства, глупости, ничтожества и старческой влюбчивости».
Как видите, сначала было смешно, однако потом становилось жутковато. Это было уже не лицемерие, это было, если можно так выразиться, «честное» лицемерие: «ничем не пробиваемая сверхглупость». Этот Мальволио искренне верил, что не нужно «ни горького, ни сладкого», что так называемые «радости жизни» – пустой шум, трата времени, и столь же искренне, сам себе расставляя ловушку, мечтал он о тех же радостях. Прозрение было ужасно. Никого, кроме себя самого, Мальволио своим «благочестием» не обманывал. «Обидели меня, обидели жестоко!» – вместе с рыданием звучали его последние слова, ошеломляя зрителей, пришедших на комедию, то есть посмеяться…
«Крайний пуританин резко отличался от прочих людей, – пишет английский историк Маколей, как бы подтверждая верность актерской интуиции, – походкою, платьем, нависшими волосами, угрюмой торжественностью лица, возведенными к небу очами, гнусавым произношением, но всего более особой речью, ибо при всяком случае употреблял слова из священного писания…» Историк свидетельствует: «Пить за здоровье друга, охотиться, играть в шахматы, носить локоны, крахмалить манжеты, играть на клавикордах считалось у пуритан грехом… Изящные искусства были почти все опальными. Торжественные звуки органа объявлялись суеверием. Легкая маскарадная музыка – распутством. Одна половина живописных картин предавалась анафеме как идолопоклонство, другая как непристойность…»