Мать склонилась и бережно взяла в пальцы самый большой нежно-желтый, солнечный цветок, весь вздрогнувший, задрожавший навстречу обнявшим его рукам каждым влажным и сияющим лепестком.
– Видишь?.. Слышишь…
Я наклонилась. Цветок дрожал и пел. Он пел еле слышно. Его лепестки медленно разошлись в стороны, и на дне цветка, там, куда любят заползать пчелы, копошась и торча кверху брюшком и лапками в капельках обножки, я увидела свое лицо.
Мое лицо было в цветке, и это было такой же правдой, как то, что я жила на свете и что я была уже в Раю.
– Послушай… – спросила я тихо цветок, спросила самое себя, – скажи, а где же… наши возлюбленные?.. Те, кого мы любили на Земле?..
Цветок вздрогнул и зашевелился. Его лепестки прильнули друг к другу, снова распустились веером, кинулись вверх, навстречу моему лицу, и прижались к нему, и обхватили его росой, нежностью, счастьем.
– Тише… тише, – говорила мать, прижимаясь щекой к моей склоненной дрожащей спине. – Пчелы собрали весь нектар. Пчелы улетели в другие сады. Ты счастлива. Ты несешь свое счастье в себе. Ты еще родишь его. И оно придет к тебе в Раю. И ты споешь ему Райскую песню.
Я отняла от цветка заплаканное лицо. Дети плескались в реке и звали и кричали мне:
– Купаться! Иди купаться скорее!
И я разделась донага и смело вошла в синюю реку, и тотчас река стала белой, белой как лунь, белой как снег, как седина, как моя седина, как молодая Луна, как белое Солнце в Раю. И я поцеловала белую серебряную воду и отпила глоток молока, и меда, и белого вина.
И дети смеялись, и мать брызнула в меня живой водой, и они водили хоровод вокруг меня.
И была ночь; и всегда была эта ночь.
И никогда больше не было утра.
ПСАЛОМ КСЕНИИ О ВОЗЛЮБЛЕННОМ ОТЦЕ ЕЯ
Я оставила их, голых моих детей, на продутом ветрами плато. Завернутых в шелка парашютов. Сама побрела куда глаза глядят. Мои глаза глядели на Восток. Оттуда вставало светило. Брызгали лучи. Разливалось розовое молоко зари. Я была в чужой стране. Я не думала о том, заблужусь ли, выбреду ли, выживу. Я приучила себя об этом никогда не думать. Просто шла, и все.
Я нюхала воздух. Звери нюхают воздух, и нюх выводит их на верную дорогу. Они уходят от опасности и приходят к родному логову. Я знала, что звери мудрее людей, и перенимала у них повадки. Я шла там, где прошли ледники, видела озера с холодной чистой водой, похожие на синие васильки. Огибала валуны. Перебиралась через узкие навесные мосты, испуганно держась за сплетенные из проволоки перила. Я шла на Восток, и Восток приветствовал меня. Его лицо сияло розовым и алым и вдруг вспыхнуло золотым, и я завопила от радости, подняв к небу руки.
Ела я коренья, выкапывая их из земли, пила воду из ручьев. Я рвала заячью капусту, стрелы весенней дикой спаржи, дикий лук. В озерах вода была сладкая. Я пила взахлеб и утирала лицо рукавом. Я была счастлива в диком, без людей, мире.
Так, в тишине, я добрела до странного полигона. Земля передо мною была вся залита гладким бетоном. Бетон, отполированный добела то ли колесами, то ли катками, блестел на Солнце. Фиалки росли рядом с бетонной полосой. Кургузые самолеты и непонятные железные свечки стояли поодаль. Я приблизилась к железным свечкам. Броня отсвечивала на Солнце бледно-синим, мертвенным цветом. О, такую не пробить. Что в них, внутри?.. Похожи на чертовы пальцы… белемниты.
Я вспомнила, как меня выбрасывали из окна однажды ночью, в Армагеддоне, и содрогнулась всеми потрохами.
Железные свечи возвышались над цветущей равниной, избавившейся от снежной шубы. Весна звенела и клокотала. От железных свечей исходила угроза. Они говорили: вот, ты идешь, живая и невредимая, а мы тут. Мы тебя стережем. Шаг вправо – мы нацелимся. Шаг влево – мы дрогнем. Побег – мы…
Я остановилась перед самой большой железной палкой. Она блестела, воткнутая в каменную наледь. Величиной она была со сто или с тысячу людей, если бы они стояли на плечах друг друга. У ее подножия ютилась крошечная кирпичная хибарка. Каменный сарай. Из трубы сарая валил дым. Там кто-то живой топил печь.
Перед моими глазами моталась колючая проволока. Изредка по проволоке пробегала дрожь, и там и сям вспыхивали голубые искры. Голос мне сказал: нельзя, не трогай. Я не могла ее порвать своим телом. Хотя хотела. А почему бы нет. Что я могу? Я ничего не могу, кроме того, что могу. Это моя заповедь, и в ней есть гордость правды. Я знала всеми шариками быстротекущей крови, что могу умереть в одночасье, насаженная, как рыба на гарпун, на колючую проволоку под током. Это меня не остановило. Что можно сделать еще мне? Разбежаться и перепрыгнуть? Проползти под колючками?!
Я размахнулась всем телом и налегла на смертоносную ограду.
Мое счастье было. Тот, кто в каменном сарае топил печь, на время выключил рубильник. Я не забилась в падучей. Я поняла, что проволоку можно грызть зубами, терзать в кулаках, крутить, рвать, ломать. Я сломала ее. Я ее перегрызла. Как волк, перегрызающий проволоку капкана. Да я и была дочь Волка. У меня были хорошие крепкие зубы.
Израненная колючками, я побежала к каменному сараю. Перед дверью замерла.
Заколотила в шершавое дерево.
– Эй! Живой кто-нибудь!.. Я Ксения!.. Приютите меня!.. Я с другого края земли!.. Я ела одни коренья!.. Кто-нибудь!.. Живой!..
Я била и колотила, и дверь послушалась меня. Она отворилась сама.
Она не была заперта.
Темнота. Гарь. Спертый воздух. Топор вешай – будет висеть. Перед маленькой печкой-буржуйкой скрючился он. Кто? Человече на земле. Он подбрасывал дрова в печь, в оранжево горящий зев. Кривая труба выходила в окно. Человек кочережкой шуровал головни и золу в печке. Сверху, на жаровне, стоял старый чайник, пошумливал, из носика уже поднимался слабый душистый пар. Человек кипятил чай, и заварка была прямо в чайнике. Сильно пахло, кроме чая, заваренным в кипятке смородинным листом.
Человек хотел обернуться.
Я остановила его.
Не оборачивайся, – сказала я мгновенно. – Я знаю, кто ты. Не оборачивайся.
Он послушно не обернулся. Втянул голову в плечи.
– Давай я пошевелю дровишки, – сказала я, продолжая говорить по-русски, ибо иных наречий и двунадесяти языков не знала. – Дай сюда кочергу.
Он, не поворачивая головы, протянул мне кочережку. Я пошурудила поленца и ветки. Завспыхивали золотые и синие угольки; по головням пошли багряные и карминные искры, горсть углей откатилась в угол печи ягодами красной смородины, и порывистые вспышки замерцали над горящей плотью сухого дерева. Это был огонь. Настоящий огонь. Человек топил печь. Он радовался огню. Я бросила кочергу, она зазвенела.
– Расскажи мне…
Грань между шепотом и тишиной.
– Я все тебе сейчас расскажу, – сбивчиво, прерывисто зачастила я. – Я так долго шла. Я устала. Я выкапывала корни и грызла их. Меня сюда привезли в летающей коробке… в брюхе Левиафана. Я не хотела казнить казнящих. Но я свидетельствую, что я родила их. Мое чрево болит. Это было не слишком легко. Я умоталась. Скажи мне… что здесь такое вокруг?.. Зачем стоят тяжелые свечи из железа… Что это?.. Я теперь всегда здесь буду жить… или как?.. Не оборачивайся!
Кочерга поворачивала полешки. Наступила тишина. Сидящий у печи вытащил из-за пазухи курево, огонек зажегся красным глазом в полутьме каморы.
– Я так счастлив, что ты явилась мне, – сказал он тяжело и глухо, по-русски. – Я думал, что обречен здесь сидеть вот так целую вечность.
– Как ты сюда попал?.. Скажи…
Он выпустил белесый клок дыма, обхватил лысую голову руками.
– Когда я умер, я понял, что весь я не умер. Мне стало очень страшно. Вот она, вечность, подумал я. Я глядел на свое тело сверху вниз и хотел его оплакать, но не мог – слез уже не было. Я долгое время скитался так, без тела. Очень грустно это. Я мечтал быть телесным. Я молился: хоть где… где угодно!.. в любом месте земного мира… в иной стране… на каком угодно клочке суши… даже на воде, в плавучей джонке, в лодке, на канале, в море… но только в теле, внутри тела… Бестелесным быть и знать все, и видеть, и сознавать – тяжкая мука… Ты даже представить себе не можешь, какая… Я просил Бога: вочеловечь меня! Буду кем угодно: бродягой, больным, уркой, преступником, попрошайкой, только дай мне тело опять, и ведь они тоже люди… И я познаю меру их страданий, и буду, может, относиться к ним иначе, чем прежде, когда был царем… И просьба моя была услышана. Я закричал от боли, открыл глаза и увидел себя здесь… вот здесь. Перед этой печкой. В этой халупе. На этом заброшенном космодроме. Отсюда уже давно не улетают ракеты. Пищу мне приносит один смешной человек. В корзине. Когда еда заканчивается и я уже голодаю и не знаю, что делать и куда идти отсюда, вдруг является он… такой маленький, крошечный, карлик, глазки-щелочки, головка как репчатый лук… по-нашему не говорит… и несет корзину. Я подниму салфетку – а там… и курица, и вино, и лимоны, и капустные вилки, и караваи свежего хлеба, и… откуда это все, и такое свежее… Сперва я думал – снится мне… За руку себя хватал, щипал. Пищу нюхал. Кусал. Настоящая! А пытался человечка о чем-то расспросить – молчит! Луковой головкой вертит… Ручками: не понимаю, мол… И говорить не хочу… Или запретили ему… Я кланяюсь ему в пояс. Однажды захотел ему исповедаться, как нашему батюшке… Он ведь один живой ко мне приходит… А тут вот ты… ну, ты тоже видение… Я ведь все равно мертвый. Я ведь живу жизнь после смерти. А ты живая?.. Ты живая, скажи?!.. Ксения!