Литмир - Электронная Библиотека

Помимо золотой зари, есть два обстоятельства, которые побуждают меня сделать это. Первое – долг перед Сергеем. Точнее, то, что я понимаю под словом «долг». Второе – писательский зуд.

Я уже несколько лет ничего не писал. Все эти годы во мне грызлись темные собаки души – страх, что я уже не сумею выжать из себя какой-нибудь связный текст, обида на то, что горы бумаги, исписанной много лет назад, так и не стали книгами, чванство (кое-что из написанною выглядело совсем не плохо), зависть (немало моих бывших друзей стали писателями) и еще какие-то совсем мелкие шавки, которым я и названия-то не могу подобрать, но их пронзительный лай тоже примешивался к общему гвалту. Когда-то я считал себя большим писателем.

Мне сразу же хочется – в пику самому себе – процитировать Сергея, но тогда сначала следует объяснить, что именно я цитирую и откуда это «что» у меня появилось.

Из многих моих грехов – а ведь каждый человек, даже святой, изобильно грешен, это старая и проклятая истина – есть один, который я сам в себе люто ненавижу, и два, которые часто доводили до исступления моих друзей.

Первый – это склонность к графомании, тем более парадоксальная, что я годами могу не браться за перо, но если уж берусь, то пишу километрами – большей частью какую-нибудь ерунду, то есть, в этимологическом смысле, понос.

Интерес к этимологии у меня – от Сергея.

Меня бесит, что я графоман; ближайший круг знакомых снисходительно прощает мне это; читатели того немногого, что было мною опубликовано, относятся к прочитанному уже без снисхождения, а редакторы многочисленных редакций и издательств, куда я десятилетиями носил пуды своих рукописей, давно раскусили, что я графоман, и даже придумали единицу графомании, назвав ее моей и без того неудачной, ильф-и-петровской фамилией – «синицккй»

Когда я узнал, что один автор, нареченный в некой редакции «микросиницким», чудом прознал об этом и подал на редакцию в суд, то обрадовался и остервенел одновременно. Обрадовался – самому факту обращения в суд. Остервенел – потому что я сам в суд подать не могу. Не на кого. Если бы только знать, кто пустил гулять по свету эту пошлую меру графомании, – убил бы не задумываясь. О «килосиницких» я, кстати, не слышал.

К греху графомании я еще вернусь.

Два других греха – это страсть к преувеличениям (называемая недалекими людьми, за неимением других слов, «лживостью») и клептомания. Между прочим, довольно легко каяться в грехах – сидя вот так, один на один с листом бумаги. Что я буду испытывать, когда мою рукопись возьмет кто-нибудь читать, пока не знаю.

Страстишка к воровству у меня особого рода. Еще в юности я довольно часто по пьянке (пьянство за грех не считаю, увольте) воровал у друзей и знакомых книги и пластинки. Просто не мог удержаться от соблазна, увидев у кого-нибудь на полке хороший томик или какой ни то заветный «пласт». Правда, чтобы унести это заветное – на брюхе под рубашкой или в портфеле, – мне действительно требовалось быть изрядно пьяным. У трезвого рука не поднималась. Однако ни наутро, ни позже я не сознавался в содеянном, и моя библиотека до сих пор в известной своей части состоит из книг ближних.

Книжно-музыкальная клептомания оборвала много дружеских связей, немало знакомств из-за этого так и не переросло в дружбу, а единственный из прежней компании, кто сохранил со мной отношения, был именно Сергей. Он какого умудрился то ли зорко не заметить моего воровства, то ли забыть о нем. На несколько лет мы отдалились друг от друга, а потом снова сблизились, как будто в прошлом наша дружба ничем не омрачалась.

Не могу сказать, что клептомании с годами убыло. Я и сейчас порой не могу совладать с искушением утащить, будучи в гостях, хорошую книгу. Последний раз это было именно у Сергея, дня за три до развязки той истории, о которой мне хочется рассказать.

Я пришел к нему домой уже крепко поддатый. Сергей только что вернулся из Жуковки, здоровый и веселый, это был большой праздник, я начал его еще дома, в одиночестве, продолжил на улице, потом приложился в лифте… – словом, когда я ввалился к Сергею, во мне уже булькала бутылка водки. За разговорами, за потрясающе вкусным обедом меня сильно развезло, и вот, болтаясь по кабинету Сергея в какой-то паузе, я увидел в просвете между книжными полками стопку аудиокассет. Сверху лежали две кассеты – словно по алфавиту им и полагалось быть именно там – Альбениса и Альбинони. И того и другого я люблю, ни кассет, ни дисков этих композиторов у меня никогда не было.

Во мне, как всегда, что-то звонко-пьяно щелкнуло, и я сунул эти кассеты в карман пиджака. Потом тупо постоял у полок секунд пять, зачем-то схватил еще и третью кассету, на бумажном вкладыше которой вообще ничего не было написано, – положил ее в другой карман. Мотив этого мне самому очень трудно понять. Можно выразиться так: бес воровства. Можно иначе: пьяный кураж. Впрочем, и то и другое – жалкие попытки оправдания. А оправдывать, в сущности, нечего. Украл у друга кассеты – вот и весь сказ. Мелкая подлость души. Затем я быстро распрощался и ушел. Так сказать, «отплатил» Сергею за былую снисходительность, отпраздновал его выздоровление, отметил возвращение домой… Дьявол предательства, гнездящийся в каждом человеке, злорадно потирал когтистые ручонки.

На следующее утро, на больную голову, под соответствующее настроение, я решил послушать тоскливую музыку Альбинони. Однако никакой музыки ни на этой, ни на второй кассете с этикеткой «Альбенис» не было. Третья кассета вообще оказалась очень странной: она издавала шипенье, потрескивания и, как сказал бы Мигель Астуриас, была полна тихих шорохов-червячков, которые пожирали труп звука. Я засунул ее в глубь ящика своего письменного стола и вернулся к первым двум.

Записи на них представляли собой что-то вроде дневника Сергея. Или то были его размышления вслух, для не очень понятной мне надобности наговоренные в микрофон. Все мое цитирование Сергея – оттуда.

Вот что он думал о писательстве.

||||||||||

«Я очень опасаюсь слова «писатель». Писатель – фикция. Я имею в виду, что писателей как живых людей в природе не существует. В природе существовали дворник Андрей Платонов, драматург Михаил Булгаков, граф Лев Толстой, иждивенец Советской власти Максим Горький, налоговый инспектор Роберт Бернс, дипломат Пабло Неруда, торговец оружием и рабами Артюр Рембо. И так далее.

То, что человек пишет, еще не делает его писателем. В лучшем случае он становится «профессиональным литератором». И то, что он написал, не делает его писателем. Потому что, если пишешь, надо подтверждать свое писательское мастерство – или во всяком случае ремесло – постоянно. Ну, хотя бы достаточно регулярно. Прекрасно воскликнул Чехов: «Что, писатель? Хочешь я за полтинник сделаю тебя писателем?»

А отказавшийся от своей фамилии человек – на вопрос Ивана Николаевича Понырева, писатель ли он, – потемнел лицом, погрозил пальцем и сказал: «Я – мастер…»

В сущности, писателем делает человека история. И остается он писателем – в истории. Причем для истории совершенно не важно, написал ли человек один гениальный роман, или три очень хороших рассказа, или писал всю жизнь и натворил девяносто четыре тома собрания сочинений. А вот для современников весьма принципиально, пишет человек, или же добровольно прекратил, или же исписался. (Правда, слово «исписался» десять человек понимают десятью разными способами.) Для издателей это вообще вопрос вопросов. Между тем истории, повторяю, на все подобные частности решительно наплевать. Она, эта лохматая дама, решает по-своему. И для нее Виктор Кин или Анри Ален-Фурнье – писатели. А графоманы…

Черт, не могу вспомнить ни одной фамилии из прошлого. Наверное, это естественно. Даже их имен в истории не остается. Геростраты остаются, а графоманы – нет. Ну разве что граф Хвостов. Да еще Граб-стрит в Лондоне – и та сохранилась лишь благодаря писателю Джорджу Гиссингу.

Был я на этой улице Писак, специально съездил, когда попал в Лондон. Ничего особенного, улица как улица, называется теперь именем Мильтона. Только такому графоману-путешественнику, как я, могло прийти в голову ее посмотреть.

2
{"b":"933402","o":1}