И жизнь показалась ей однообразной чередой войн, бесконечным врачеванием незаживающих ран. И грохотом стали по мокрой мостовой… На ее руку упала снежинка. Да, нескончаемые войны, раны и в затаенном ожидании среди них – мгновение, когда выпадает первый снег.
Только дважды во время войны взгляды раненых исчезли из ее снов. В первый раз, когда ее дочь заболела тифом и Шарлотте любой ценой надо было раздобыть хлеба и молока (они уже много месяцев питались картофельными очистками). Во второй раз, когда она получила похоронку… Придя утром в госпиталь, она осталась там на всю ночь, надеясь, что ее сразит усталость, боясь возвратиться домой, увидеть детей, заговорить с ними. В полночь она села у печки, прислонившись головой к стене, закрыла глаза и сразу же оказалась на какой-то улице. Она слышала утреннюю звонкость тротуара, вдыхала воздух, освещенный косыми бледными лучами. Шарлотта шла по еще спящему городу, на каждом шагу узнавая его простодушную топографию: привокзальное кафе, церковь, рыночная площадь… Она испытывала странную радость, читая названия улиц, глядя на отблески окон, на листву в сквере за церковью. Тот, кто шел с ней рядом, попросил перевести ему какое-то название. Тут она поняла, отчего была так счастлива этой прогулкой по утреннему городу…
Шарлотта очнулась, все еще храня в движении губ последние произнесенные во сне слова. И когда она.поняла, насколько несбыточен сон – она и Федор в этом французском городе ясным осенним утром, – когда ощутила полную невозможность этой, хотя и такой обыкновенной, прогулки, она вынула из кармана маленький бумажный треугольник и в пятый раз прочла напечатанное слепыми буквами извещение о смерти и вписанную от руки фиолетовыми чернилами фамилию мужа. Кто-то уже звал ее с другого конца коридора. Прибыл новый состав с ранеными.
«Самовары»! Так в ночных разговорах отец и его друзья называли иногда солдат без рук и без ног, живые обрубки, в чьих глазах сгустилось все отчаяние мира. Да, это были самовары – с культями ляжек, похожими на ножки этого медного сосуда, и култышками плеч вроде его ручек.
Наши гости говорили о них со странным ухарством, смесью насмешки и горечи. Ироничное и беспощадное слово «самовар» означало, что война – далекое прошлое, одними забыта, а другим, нам, молодым, родившимся десятилетие спустя после Победы, до нее дела нет. И мне казалось – они вспоминают прошлое с этакой озорной развязностью, как люди, не верящие, по русской пословице, ни в Бога ни в черта, для того чтобы не впасть в патетику. Только гораздо позже я пойму, что на самом деле кроется за этой лихой интонацией: «самовар» – это была душа, удерживаемая клочком вылущенной плоти, мозг, отторгнутый от тела, взгляд, увязший в пористом тесте жизни. Эту-то истерзанную душу люди и звали «самоваром».
Рассказывать о жизни Шарлотты для наших кухонных собеседников было еще и способом не выставлять напоказ собственные раны и страдания. Тем более что ее госпиталь, через который проходили сотни солдат, прибывших с разных фронтов, суммировал бесчисленные судьбы, вбирал в себя множество индивидуальных историй.
Вот хотя бы солдат, у которого нога была начинена… деревом. Осколок, впившийся ему в ногу под коленом, раздробил деревянную ложку, которую солдат носил за высоким голенищем своего сапога. Рана была неопасной, но надо было извлечь из нее все щепки. «Занозы», как называла их Шарлотта.
А другой раненый целыми днями стонал, утверждая, что у него под гипсом ногу дерет так, «что все потроха выворачивает». Он корчился и скреб белый панцирь, словно надеялся ногтями добраться до раны. «Снимите его, – умолял он. – Что-то там ест меня поедом. Снимите, а то я сам разобью его ножом!» Главный врач, по двенадцать часов в день не выпускавший из рук скальпеля, и слушать ничего не хотел, считая, что тот просто нытик. «Самовары» небось никогда не жалуются», – думал он про себя. Но Шарлотте наконец удалось убедить его просверлить в гипсе отверстие. Она же пинцетом извлекла из кровянистой плоти белых червей и промыла рану.
Все во мне восстало при этом рассказе. От такого образа распада меня пробирала дрожь. Я кожей чувствовал физическое прикосновение смерти. И во все глаза смотрел на взрослых, которых такие эпизоды – все, на их взгляд, на один покрой: что кусочки дерева в колене, что черви, – забавляли…
А была еще рана, которая никак не закрывалась. При том что рубцевание шло хорошо; солдат, спокойный и серьезный, все время лежал в постели, хотя другие сразу после операции начинали ковылять по коридорам. Врач, склоняясь над пациентом, качал головой. Рана под бинтами, накануне затянувшаяся тонкой пленкой кожи, снова кровоточила, а ее темные края походили на рваное кружево. «Странно! – удивлялся врач, но долго задерживаться возле раненого не мог. – Наложите новую повязку!» – приказывал он дежурной сестре, пробираясь между стоящими впритык кроватями… На следующую ночь Шарлотта случайно уличила раненого. Все сестры ходили в обуви, которая разносила по коридорам торопливый перестук каблучков. Одна только Шарлотта двигалась бесшумно в своих войлочных туфлях. Раненый не услышал ее приближения. Шарлотта вошла в темную палату, остановилась у порога. На фоне освещенных снегом окон четко вырисовывался силуэт солдата. Не прошло и нескольких секунд, как Шарлотта догадалась: солдат трет рану губкой. На подушке лежали свернутые бинты, которые он только что размотал… Утром она рассказала все главврачу. Врач, проведший бессонную ночь, глядел на нее словно сквозь туман, ничего не понимая. Потом, стряхнув с себя оцепенение, прохрипел:
– Что ты хочешь, чтобы я сделал? Сейчас же им позвоню, чтобы его забрали. Это же самокалечение…
– Его отдадут под военный трибунал…
– Ну и что? А чего еще он заслуживает? Другие подыхают в окопах… А он… Дезертир!
Настало короткое молчание. Врач сел и начал растирать себе лицо испачканными йодом ладонями.
– А если наложить ему гипс? – спросила Шарлотта.
Отняв руки от лица, врач сердито нахмурился. Он открыл было рот, потом передумал. Глаза в красных прожилках оживились, он улыбнулся.
– Вечно ты со своим гипсом. Одному разбей, потому что у него дерет, другому наложи, потому что он сам себя дерет. Ты не перестаешь меня удивлять, Шарлотта Норбертовна!
Во время обхода он осмотрел рану и самым естественным тоном сказал медсестре:
– Надо наложить ему гипс. Один слой. Шарлотта сделает это перед уходом.
Надежда возвратилась, когда через полтора года после первой похоронки Шарлотта получила вторую. Убить два раза Федора не могли, подумала она, значит, он может быть жив. Эта двойная смерть стала обещанием жизни. Никому ничего не говоря, Шарлотта снова начала ждать.
Он вернулся не в начале лета с Запада, как большинство солдат, но в сентябре с Дальнего Востока, после разгрома Японии…
Саранза из прифронтового города превратилась в мирный уголок, вновь погрузившийся в степную дрему Заволжья. Шарлотта жила в нем одна: сын (мой дядя Сергей) поступил в военную школу, дочь (моя мать) уехала в соседний город, как все школьники, желавшие продолжать учебу.
Теплым сентябрьским вечером Шарлотта вышла из дома и пошла по пустынной улице. До наступления темноты она хотела собрать на краю степи немного дикорастущего укропа для своих солений. На обратном пути она и увидела Федора… У нее в руках был букет длинных стеблей, увенчанных желтыми зонтиками. Ее платье, ее тело вобрали в себя прозрачность безмолвных полей, зыбкий свет заката. Пальцы пропитались крепким запахом укропа и сухих трав. Она знала уже, что, несмотря на все скорби, эту жизнь можно прожить, что надо медленно идти по ней, воспринимая все, начиная вот от этого заката до пронзительного аромата трав, от бескрайнего покоя равнины до щебета одинокой птицы в небе, да, начиная от этого неба до его глубинного отсвета, живое и чуткое присутствие которого она ощущала в своей груди. Замечать даже то, какая мягкая пыль на этой тропинке к Саранзе…