– И все же я насушу немного трав, – сказал Альбертина, оторвав наконец взгляд от всех этих сокровищ. – Ведь кто знает…
Два года спустя она умерла. Случилось это тихим, прозрачным вечером в августе. Шарлотта возвратилась из библиотеки, где ей поручили разбирать груды книг, подобранных в разоренных дворянских имениях… Мать сидела на маленькой скамеечке у стены избы, прижавшись головой к гладким деревянным бревнам. Глаза ее были закрыты. Как видно, она заснула и во сне умерла. Легкий ветерок, налетевший из тайги, трепал страницы книги, раскрытой на ее коленях. Это был тот самый французский томик со стершейся позолотой на обрезе.
Следующей весной они поженились. Он был родом из деревни с берегов Белого моря, за десять тысяч километров от того сибирского города, куда его забросила гражданская война. Шарлотта сразу заметила, что к гордости, которую он испытывает от того, что он – «народный судья», примешивается какое-то смутное тревожное чувство, причину которого он в ту пору сам не мог бы объяснить. Во время свадебного обеда один из гостей торжественно предложил минутой молчания почтить смерть Ленина. Все встали… Через три месяца после свадьбы он получил назначение на другой конец империи, в Бухару. Шарлотта во что бы то ни стало хотела взять с собой большой чемодан, набитый старыми французскими газетами. Муж не возражал, но в поезде, неумело скрывая неотступно мучившее его смущение, дал ей понять, что граница, куда более непреодолимая, чем самые высокие горы, отныне пролегла между ее французской и их теперешней общей жизнью. Он искал слова, чтобы обозначить то, что вскоре станет казаться само собой разумеющимся, – железный занавес.
6
Заснеженные верблюды, стужа, от которой замерзал древесный сок и лопались стволы, оцепеневшие руки Шарлотты, которая ловила сброшенные из вагона длинные поленья…
Так в нашей дымной прокуренной кухне во время долгих зимних посиделок возрождалось это легендарное прошлое. За окном простирался один из самых больших русских городов и серая гладь Волги, высились здания-крепости сталинской архитектуры. А здесь, посреди остатков нескончаемого обеда и перламутровых облаков табачного дыма, возникала тень таинственной француженки, заплутавшей под сибирским небом. По телевизору передавали новости дня, транслировали заседания последнего съезда партии, но этот звуковой фон никак не отражался на разговорах наших гостей.
Забившись в уголок переполненной кухни, плечом прислонившись к полке, на которую был водружен телевизор, я старался стать невидимкой и жадно вслушивался в разговоры. Я знал, что скоро из синего тумана выплывет лицо кого-нибудь из взрослых и я услышу возглас веселого удивления:
– Ай-ай-ай! Нет, вы поглядите только на этого полуночника! Уже первый час, а он еще не лег. А ну, живо в постель. Вот начнешь бриться, тебя позовут…
Изгнанный из кухни, я не мог сразу уснуть – меня волновал неотступно возвращавшийся в мою детскую голову вопрос: «Почему они так любят говорить о Шарлотте?»
Сначала я решил, что для моих родителей и их гостей эта француженка – просто самая благодарная тема для разговора. И впрямь, стоило им начать вспоминать последнюю войну, как разгорался спор. Мой отец четыре года провел на передовой, в пехоте, и считал, что победу мы одержали благодаря вросшим в землю пехотным войскам, которые, по его выражению, полили эту землю от Сталинграда до Берлина своей кровью. Брат отца, не желая его обидеть, замечал, однако, что «всем известно»: артиллерия – бог современной войны. Начиналась дискуссия. Слово за слово, и артиллеристов называли уже не иначе, как «чужеспинниками», а пехота, поскольку она месила грязь на дорогах войны, из инфантерии превращалась в «инфектерию». Тут свои доводы начинал приводить лучший друг обоих братьев, бывший летчик-истребитель, и разговор заходил в весьма опасное пике. А ведь они еще не успели обсудить, какой фронт – все трое сражались на разных – имел более важное значение и какова роль Сталина в войне…
Я чувствовал, что это препирательство их очень тяготит. Они ведь знали: какой бы ни была их доля в победе, игра сыграна – их поколение, прореженное, искалеченное, скоро исчезнет. Что пехотинец, что артиллерист, что летчик. А моя мать их даже опередит, разделив судьбу детей, рожденных в начале двадцатых. В пятнадцать лет мы с сестрой останемся сиротами. В их полемике словно бы молчаливо предуга дывалось это близкое будущее… Жизнь Шарлотты, казалось мне, примиряет их, выводит на нейтральную почву.
Только с годами я начал понимать, что они предпочитали бесконечно обсуждать эту французскую тему по совсем другой причине. Дело в том, что Шарлотта как бы сохраняла свою экстерриториальность под русским небом. Жестокая история огромной империи, с ее голодом, революциями, гражданскими войнами, не имела к ней отношения… У нас, русских, выбора не было. Но она? Глядя на Россию глазами Шарлотты, они не узнавали свою страну, потому что то был взгляд иностранки, иногда наивной, но зачастую более проницательной, чем они сами. В глазах Шарлотты отражался тревожный, полный стихийных откровений мир – непривычная Россия, которую им нужно было познать.
Я слушал их. И тоже познавал русскую судьбу Шарлотты, но познавал на свой лад. Некоторые упомянутые вскользь подробности разрастались в моем воображении, образуя целый потаенный мир. А другие события, которым взрослые придавали важное значение, я пропускал мимо ушей.
Например, как ни странно, жуткие картины людоедства в волжских деревнях меня почти не тронули. Я только что прочел «Робинзона Крузо», и сородичи Пятницы с их веселыми каннибальскими обрядами обеспечили мне романтический иммунитет против жестокостей реальной жизни.
И не тяжелый труд на хуторе произвел на меня самое глубокое впечатление в сельском прошлом Шарлотты. Нет, больше всего мне запомнилось ее знакомство с деревенской молодежью. Она пошла к ним тогда же вечером и застала их в разгаре метафизического спора: речь шла о том, какой смертью погибнет тот, кто отважится пойти ровно в полночь на кладбище. Шарлотта с улыбкой сказала, что готова хоть в ближайшую ночь встретиться среди могил с какими угодно сверхъестественными силами. Развлечения в деревне были редки. Молодежь, втайне надеясь на зловещую развязку, с шумным энтузиазмом приветствовала ее мужество. Оставалось выбрать предмет, который эта шальная француженка оставит на одной из деревенских могил. Это оказалось не так просто. Все, что предлагалось: шаль, камень, монетка, – могло быть подменено схожим предметом… Хитрая иностранка могла явиться на кладбище с зарей и, пока все спят, повесить над могилой свою шаль. Нет, надо было найти нечто единственное в своем роде… На другое утро целая делегация обнаружила в самом глухом уголке кладбища висевшую на кресте «сумочку с Нового моста»…
Воображая эту дамскую сумочку среди крестов под небом Сибири, я и начал понимать невероятную судьбу вещей. Они странствовали, вбирая под свою ничем не примечательную оболочку целые эпохи нашей жизни, связывая далекие друг от друга мгновения.
Что до брака моей бабушки с народным судьей, я, конечно, не замечал той исторической причудливости, которую могли в нем ощущать взрослые. Из рассказов о любви Шарлотты, об ухаживаниях моего деда, об этой столь необычной для сибирских краев паре мне запомнилось только одно – как мой дед в отутюженной гимнастерке и в начищенных до блеска сапогах направляется к месту решительного свидания: За ним, в нескольких шагах, сознавая торжественность минуты, медленно выступает секретарь суда, молоденький попович, с огромным букетом роз. Народный судья, даже если он влюблен, не должен быть похож на банального опереточного вздыхателя. Шарлотта, увидев его издали, тотчас понимает, что означает эта мизансцена, и с лукавой улыбкой принимает букет, который Федор взял из рук поповича. А этот последний, оробев, но сгорая от любопытства, пятясь, исчезает.