Начальник принял ее, сидя за массивным письменным столом. Шарлотта уже входила в кабинет, а он все еще продолжал что-то размашисто подчеркивать красным карандашом на страницах какой-то брошюры. На его столе высилась целая стопка таких брошюрок.
– Здравствуйте, гражданка, – сказал он, протягивая Шарлотте руку. Начался разговор. И Шарлотта с недоверчивым изумлением обнаружила, что все высказывания чиновника походили на странное искаженное эхо задаваемых ею вопросов. Она говорила о Французском комитете помощи, а эхо отзывалось ей краткой речью о том, какие цели преследуют западные империалисты под видом буржуазной благотворительности. Она упомянула, что они с матерью хотели бы добраться до Москвы, а потом… Эхо перебило: силы иностранных интервентов и классовые враги внутри страны пытаются подорвать восстановление молодой Республики Советов…
После пятнадцати минут такого собеседования Шарлотте захотелось крикнуть: «Я хочу уехать! Вот и все!» Но абсурдная логика разговора уже не выпускала ее из своих тисков.
– Поезд в Москву…
– Саботаж буржуазных спецов на железной дороге…
– Моя мать нездорова…
– Страшное экономическое и культурное наследство, оставленное царизмом… Наконец, обессилев, Шарлотта слабо выдохнула:
Послушайте, верните мне мои документы…
Голос начальника словно бы споткнулся о препятствие. Лицо его исказилось. Не сказав ни слова, он вышел из кабинета. Воспользовавшись его отсутствием, Шарлотта бросила взгляд на стопку брошюрок. Название совершенно ее озадачило: «Покончить с половой распущенностью в партийных ячейках (рекомендации)». Эти-то рекомендации начальник и подчеркивал красным карандашом.
– Мы не нашли ваших документов, – сказал он, вернувшись.
Шарлотта стала настаивать. И тут произошло то, что было столь же неправдоподобным, сколь логичным. Начальник разразился потоком такой брани, что, несмотря на два месяца, проведенные в набитых поездах, Шарлотта обомлела. Он продолжал ее ругать, даже когда она уже взялась за ручку двери. И вдруг, приблизив свое лицо к ее лицу, прошипел:
– Я могу арестовать и расстрелять тебя здесь, во дворе, где сортиры! Поняла, шпионка поганая!
Возвращаясь домой через заснеженные поля, Шарлотта думала, что в этой стране нарождается новый язык. Язык, которого она не знает, вот почему диалог в бывшем кабинете губернатора показался ей неправдоподобным. Впрочем, нет, все имело свой смысл: и это революционное красноречие, вдруг срывающееся в грязную ругань, и эта «гражданка шпионка», и брошюрка, регламентирующая половую жизнь членов партии. Да, утверждался новый порядок. В этом мире, хоть и таком ей знакомом, все называлось теперь по-другому, на каждый предмет, на каждое человеческое существо наклеивали свой ярлык.
«Но этот медлительный снег, – подумала она, – эти сонные хлопья отступивших холодов в сиреневом вечернем небе…» Она вспомнила, как в детстве радовалась этому снегу, выйдя на улицу после занятий с губернаторской дочкой. «Как сегодня…» – мысленно сказала она, глубоко втянув в себя воздух.
Через несколько дней жизнь покатилась по наезженной колее. Прозрачной ночью на землю сошел полярный холод. Мир преобразился в ледяной кристалл, в который вмерзли ощетиненные инеем деревья, белые неподвижные столбы над дымоходами, серебристая линия тайги на горизонте, солнце в переливчатом ореоле. Человеческий голос больше не разносился вокруг – его звук застывал на губах.
Они теперь думали только о том, как выжить, день за днем, сохраняя вокруг своих тел крохотную зону тепла.
Спасла их, прежде всего, изба. В ней все было предусмотрено для того, чтобы выстоять против бесконечных зим, бездонных ночей. Само дерево толстых бревен хранило в себе тяжкий опыт многих поколений сибиряков. Альбертина сумела уловить потаенное дыхание этого старого жилья, научилась сливаться с жаркой медлительностью печки, занимавшей половину горницы, с ее таким одушевленным молчанием. И Шарлотта, наблюдая повседневные движения матери, улыбаясь говорила сама себе: «Да она же настоящая сибирячка!» В сенях Шарлотта с первого дня обратила внимание на пучки сухих трав. Они напоминали веники, которыми русские нахлестывают себя в бане. Только когда был съеден последний кусок хлеба, Шарлотта узнала истинное назначение этих трав. Альбертина замочила один из пучков в горячей воде, и вечером они поужинали тем, что впоследствии шутя называли «сибирской похлебкой», – смесью стеблей, зерен и корней. «Я скоро буду знать все таежные растения как свои пять пальцев, – говорила Альбертина, разливая в тарелки этот суп. – Не понимаю, почему местные жители так мало их используют…»
И еще их спасло присутствие девочки, маленькой цыганки, которую они однажды нашли полузамерзшей на своем крыльце. Девочка скреблась в задубевшие доски двери окоченевшими, фиолетовыми от стужи пальцами… Чтобы накормить ребенка, Шарлотта делала то, чего никогда не стала бы делать ради себя самой. Просила на рынке подаяния – луковицу, несколько мороженых картофелин, кусочек сала. Она рылась в помойном баке возле партийной столовой, неподалеку от того места, где начальник грозил ей расстрелом. Однажды за буханку хлеба участвовала в разгрузке вагонов. Девочка – вначале кожа да кости – несколько дней продержалась на зыбкой границе между светом и небытием, а потом медленно, с недоверчивым удивлением вновь влилась в ту диковинную череду дней, слов, запахов, которую люди зовут жизнью…
Солнечным мартовским днем, когда под ногами прохожих поскрипывал снег, за цыганочкой пришла женщина (мать? сестра?) и, ничего не объясняя, увела с собой ребенка. Шарлотта нагнала их на краю предместья и отдала девочке большую куклу с облупленными щеками, с которой та играла долгими зимними вечерами… Кукла была когда-то привезена из Парижа и вместе со старыми газетами хранилась в «сибирском чемодане» – один из последних следов их прежней жизни.
Альбертина знала – настоящий голод придет с весной… На стенах сеней не осталось ни единого пучка травы, рынок опустел. В мае они покинули свою избу, сами не зная, куда держать путь. Они шли по дороге, еще вязкой от весенней сырости, время от времени нагибаясь, чтобы сорвать нежные ростки щавеля.
На работу поденщицами их взял к себе кулак. Это был крепкий поджарый сибиряк, с лицом, наполовину скрытым бородой, сквозь которую изредка пробивались краткие, решительные слова.
– Платить я вам не буду, – заявил он без обиняков. – Еда и постель. Я беру вас не за красивые глаза. Мне нужны рабочие руки.
Выбора у них не было. В первые дни Шарлотта после работы замертво валилась на свою убогую постель, ее руки были все в лопнувших волдырях. Альбертина целыми днями шила огромные мешки для будущего урожая и как могла врачевала дочь. Однажды вечером Шарлота так устала, что, встретив хозяина хутора, заговорила с ним по-французски. Борода крестьянина оживленно задвигалась, глаза растянулись в щелки – он улыбался.
– Ладно, завтра можешь отдохнуть. Если твоей матери нужно в город, что ж, пускай… – Сделав несколько шагов, он обернулся. – А знаешь, молодежь у нас в деревне каждый вечер пляшет. Хочешь, сходи к ним…
Как и было условлено, крестьянин не заплатил им ни копейки. Осенью, когда они собрались вернуться в город, он показал им на телегу – поклажа в ней была прикрыта куском новой грубой ткани.
– Он вас отвезет, – сказал хозяин, кивнув на старого крестьянина, сидевшего на передке.
Альбертина и Шарлотта, поблагодарив, взгромоздились на край телеги, заваленной деревянными ящиками, мешками и пакетами.
– Вы все это на рынок отправляете? – спросила Шарлотта, чтобы как-то заполнить неловкое молчание последних минут.
– Нет. Это то, что вы заработали.
Ответить они не успели. Кучер натянул поводья, телега качнулась и покатила по жаркой пыльной дороге через поля… Под холстом Альбертина с дочерью нашли три мешка картошки, два мешка пшеницы, бочонок меда, четыре громадные тыквы и множество ящиков с овощами, бобами и яблоками. В углу они обнаружили полдюжины кур со связанными лапками, а среди них петуха, бросавшего вокруг сердитые и обиженные взгляды.