— Ого! Какие люди! И без охраны!
Толстогубый рабфаковец Хруль подкосолапил к нему, больно шлепнул ладонью в ладонь, хохотнул, махая руками, не зная, куда деть упругую силу, заключенную в недра сияющего, как павлинье перо, спортивного костюма, брови его взлетали и порхали на крохотном небосклоне розового лба, а губы подпрыгивали в круглой щелястой улыбке:
— Не спится? В школу собрался? Иди поспи—и все пройдет!
— У тебя нету кошки? — спросил Грачев.
— Была, — заскучал Хруль и хрустнул пальцами. — Кот. Кузя у меня, кот. Да ты видел. В столовую на пайку жрать вместе ходили, тут, за пазухой. Жрали вместе. Понимаешь, да, сбросила сволочь какая-то с шестнадцатого этажа. Твари. Хоронили вместе с Асланом. Где потеплей, на теплотрассе… Аслан, слышь, ты помнишь, как Кузю хоронили?
Чеченец Аслан, отчисленный со второго курса, выступил из-за угла, коричневый, широкий, в снежной рубашке под дешевым черненьким костюмом, зацепил острым нездоровым взглядом Грачева и, тесно собрав мокрый рот, лоснящийся, как асфальт на подтаявшей дороге, заковырял в зубе белой спичкой.
— Не кот был, а тварюга… Люблю.
Хруль пришлепывал ладонями по заду, приседал, шерстил куцую волосню на голове, оглядывался на злого Аслана, смеялся и, еще улыбаясь, спросил:
— Ну, а ты куда счас? Жрать? В школу?
— Я пожрал, — ответил Грачев. — Пойду. Надо тут с одним посчитаться тут…
— Давай, Будут трудности — зови. А мы — жрать! —и Хруль опять шлепнул ладонью о ладонь. — Счастливо!
Грачев пошел, наращивая скорость, пе сгибая деревянной спины, пустой, как черепные глазницы.
Лысый повернулся к нему и легким мимолетным движеньем уже оказался рядом, чуть задрав подбородок и странно помягчев лицом.
Грачев начал:
— Все?
— Все, упокой душу…
— Теперь мне надо в институт. Давайте быстрее, если можете, как травить?
— Это— семечки в конверте, съедобные, можете сами погрызться, коли скука случится. Три дня и три ночи раскладывайте их на местах вылезания. Так прикормим и приучим всех, все соберутся к вам, и окрестные, ближние, дальние… На четвертый день разложите вот эти, другой конверт, яд. Ночь спите, утром — всю падаль — вон, тщательная уборка, грязь вымыть, мусор лишний вынести, вычистить, дыры заложить кирпичами, обшарить все закоулки, умирать могут, где угодно, и потом вонь пойдет… Пищевые отходы больше в комнате не оставляйте, сгниете. Ясно? Денька три придется еще терпеть. Четвертая ночь будет веселой,
— Оставляйте только яд, — бросил Грачев.
— Возможно и так. Но— малый эффект. Немного уложите, жаль. Конкретно ваших, может, убьете, и то — не всех. А соседи могут навестить, придут. Хотя… Все равно— придут. Будьте спокойны.
Они разом переглянулись и качнули друг другу понимающе головой.
— Все. Закончили. Спасибо, —и Грачев стал обуваться
Лысый бережно приземлил на стол белый конверт почтовый с синей рисованной марочкой и коротко спросил:
— Физик, да?
— Я географ, — ответил Грачев и пошел в коридор за курткой, — и сейчас я очень тороплюсь,
— Это ясно, понял. Да вам надо еще и семечки раскласть. Соседа хоть предупредите — пощелкаст.
Грачев остановился напротив лысого и внятно сказал:
— Я. Тороплюь.
— Хорош-ш, —изучающе прошептал лысый. — Собран! Молодец. Молод! Ха-рошее слово «молод» — как молот. Сильно бью! А я вот намучился одной загадкой, задачкой вернее. Она хотя больше из физики, по разумению моему, но, может, посочувствуете моим страданиям-то?
Грачева потянуло до смерти уснуть, он изнуренно ощупывал сыпучий бок конверта, с усилием сопя.
— Земной шар— это задачка — бурим насквозь посередке. И магму эту и ядро, и всю остальную чертовню, такую шахту бурмм — сквозь, вы усекаете? Пусть покрытие в ней специальное. Чтоб не расплавилось. И широкую такую шахту— это важно. Сделали, да. Глянем теперь под ноги у шахты — небо под ногами, с той стороны. Целая смехатория и можно использовать под аттракцион, или всерьез — как транспортную артерию… Но меня не это долбануло. Бросим туда человека—и тогда? Посвистит ведь туда? С возрастающим ускореньем? И что с человеком-то потом? — гопросил лысый, умоляюще выкатив глазки.
— Его разорвет, —глухо отозвался Грачев. — При такой скорости разорвет.
— А мы в скафандр обрядим. Формы сму соответственно придадим, обтекаемые, —затараторил лысый, прерывисто дыша. — Это я все продумывал, это еще мне доступно. Ну, а вот дальше? Что? Неужто выпулит с другой стороны? В космические пустоты? Или сила тяжести не даст? А ведь не даст… Не даст! Стормозит, паскуда, нижняя половина то, что верхняя придаст, спружинит, загасит, сожрет. И обратно он полетит — вверх. И опять — тормозить его будет. Вниз полетит. И дальше уже качельками — верх-низ, верх-низ, и все тише так, тище и тише,.. Пока не замрет вовсе, совсем. Так? Ведь так выходит? И тогда повиснет? В середке? Как семечко в яблочке? Посередине ядра, магмы, коры земной? Поболтает ножками, как муха в стакане, волн понапустит и— висит? Как на перине такой небесной, подземной — меж небом и небом, во все времена: ночью и днем, зимой, летом и-— нигде, Ведь так? А? — спрашивал, задыхаясь, лысый, еще раз заливаясь певуче, — А? Да? Я выдержать этого не могу. Невозможно так, невыносимо ведь. Так ведь не можно, господи? — стона: он, припадая на левую ногу и заглядывая, заглядывая Грачеву пытливо в лицо. — Ну, скажи, скажи, не молчи только, а?
— Это к физикам. Я не могу, — твердо ответил Грачев, — Ничего в этом не понимаю. Мне надо уйти.
— Не трогает, — сипло подытожил лысый и смахнул со лба росистый пот. — Молод и высок. Не дотянешься. Не допускает он к себе. Гигиена.
Грачев присел у шкафа и единым махом выплеснул из белого конверта сыпучий веер в мрачную, черную щель, скомкал конверт и бросил туда же, вослед, в глубины,
— На здоровьичко, —заключил лысый. —Жалею тольно, что россыпью. Искать бедняжечке придется. Вдруг не наберет с одного раза смертного, намучается. Пойду водички захлебну.
— Там в стакане растворитель, не трогайте, —крикнул ему Грачев и, побросав в сумку тетради, утопил голову в шапку и ступил в коридор. Лысый уже поджидал его там, нетерпеливо облизывая мокрыс губы.
— Жаль, что упредили-то, про стаканчик, — ухмыльнулся лысый.
— Все, довольно, кончено, — объявил Грачев и обхватил пальцами дверную ручку.
— Все ведь это случается у вас от угла зрения, — деловито заметил лысый. — Чуть сдвинулся уголок — и уже не остановишься. Уж в этом-то вы согласитесь? Даже ссли взять, к примеру, подлую вечность. Смотря ведь какой уголок заломить. Подлая вечность — это когда мы померли, а все живут, живут, живут, и живут себе. А подлейшая! — когда мы померли, кто-то там еще пожил и потом — все, конец! все кончилось, сгорело, в прах космический и— ничего… Ах, это все разные уголочки, но все равно — уголочки же. И поэтому вам бы, товарищ, к нам в санэпидемстанцию надо работать идти. Потравим, походим, половим— и обвыкнетесь. Даже замечать скоро перестанете, слово даю, надеюсь, знаю… Ну чего вам здесь?
— Нет, Все, иду.
— Доказать что-то хотите? — кисло осведомился лысый. — А напрасная суста только это все… хоть, быть может, уголок мною взятый, не так благородно крут, как душе вашей привычно, Ну тогда, раз смелы… Хотите об руку уйдем — вообще? Ну к чему дальше-то ломаться? Трава да снег, что с этого нам? Отметились и освободимся. Поучаствовали и— ладно.
— Нет, — опять сказал Грачев и захлопнул дверь. — Спасибо.
— Пожалуйста, не увидимся, — бормотал лысый и, словно споткнулся, перегородил Грачеву путь, раскинув руки поперек, пугалом.
— Хватит, — процедил Грачев. — Все, пообщались, затыкайтесь.
— И последнее, — осенним листом шелестнул лысый. — Вот не пожалею для вас. Это— ценность. О подобном для себя — мечтаю оченно, но достать страшуся. Счастлив, что хоть сам могу вам помочь. Это на случай, если уж совсем станет невмочь и поумнеть сразу захотите, осмелеть, вернее…