Я пожал плечами.
— А правду говорят, что сейчас за горилку уже не судят?
Я еще раз пожал.
— А мой, как на фронт уходил, все мне наказывал: береги детей, не сбережешь — приду, все виски повыдеру. А я говорю: эх, ворота туда широкие, а оттуда — узкие.
— Да, туда — широкие, оттуда — узкие, — кивнул я.
— Курицын! — Злой и красный Пыжиков стоял в коридоре с носилками в руках. — Иди. Прощайся.
— За каким…?
— Она сказала… прощаться.
— Черт!!!
Пыжиков пошел к выходу, за ним под ручку с журчащим главврачом протопал генерал, а я подошел к палате, оглянувшись на крестящую меня Марь Ванну, и приоткрыл дверь.
Послеоперационная мамаша дернулась на кровати и почти с ненавистью глянула в мой адрес. Ошеломленная слепая что-то грохнула под кровать и не знала, чем занять руки. Наша бабулька была неподвижна, как мертвая, только таращила свои зоркие глазищи. Она лежала головой к окну — ни черта здесь летом не увидит.
Бабулька приподняла свою правую руку, не разжимая пальцев, я шагнул вперед и осторожно взял ее тонкие, как весенние ветки, пальцы. А она вцепилась по-кошачьи цепко в мою ладонь, судорожной последней силой.
— Товарищ, — шевельнулись ее губы. — Руку надо пожимать вот так. Чтобы чувствовать силу. И передавать ее.
— Да, — сказал я.
Наши руки распались.
— Спасибо, всего вам… до свидания, спасибо, — бормотал я и качал головой.
Слепая, как дура, заторможенно кивала мне вслед, и болезненно морщилась ее подопечная. Глаза у бабульки блестели росой, и безобразный корявый рот дергался жалко и мелко, задергались брови, щеки, птичьи руки вцепились в толстое одеяло…
Я захлопнул дверь. Старик Петрович поднял свою большую голову и отставил в сторону газетный лист. Мне показалось, он похож на меня.
Я вылетел в коридор — и на улицу. Генерал, важно обняв свой живот руками, напутствовал:
— Ну, доберетесь? Повнимательней там, без происшествий, да… Ну…
— Плохо вот только, что на обед мы опоздали, — вдруг тихо сказал зёма, слегка под нос, естественно и бездумно, так вдруг просто солдатская мысль выскочила нечаянно из души, как кусок солдатского белья из-под кителя.
Седому стало стыдно — он даже глаза опустил, прикрыв их седыми бровями. Он замычал что-то с припевом: «Да, конечно», неловко засовывая руку в карман.
«Если даст трояк — посвящу зёме остаток жизни. Кормить буду с ложечки», — свято поклялся я, случайным шагом влево перегораживая вид набычившемуся чистоплюю Пыжикову.
Молодцевато откозыряв, мы быстренько забились в кабину, и зёма с невероятной проворностью вырулил на автостраду.
— Ну, чама, чего молчишь? — выпалил я. — Трояк?
— Хреном по лбу, — важно отрезал зёма и разжал ладонь: — Пятерка!
Ох, как мы ехали по весне, расплескивая радость на обочины и раздевая взглядом попутных баб и сосок. И было нам по девятнадцать, и ни черта мы не смыслили ни в чем, и, ох как нам весело было, и смеялись до визга шипящего и слез, матерились вперебой, и даже Пыжиков вдруг прыскал тихим смехом, зажав ладонями уголки рта, склоняясь вперед по ходу ЗИЛа. Жизнь метала нам карты лиц, домов, дорог, машин, гадая веселое будущее, и играло нами счастье, пусть серое и корявое наше солдатское счастье, но ощутимо и зримо было оно, да и много ли нам надо — мы молоды, мы одни, работы нет, живы-здоровы наши родители — и хватит!
— Вишь, соска тащится! Соска, поехали с нами!
— Агхы-агхы…
— Может, та поедет, с ребенком?
— То не ребенок. То — другая соска.
— Я бы ей…
— Ногой по заду!
— Гы-ы-ы…
— А может, эту?
— Да у ей ноги кривые — как три года на бочке сидела, вон та получше.
— Фанера! Ее в постель и три месяца кормить — пока не поздоровеет.
— Пихать ее будут двое. Я и мой взвод.
— Я такую после армии выберу… Такую… На работу чтоб уходил — шмяк по ляжке! С работы приходишь — ляжка еще дрожит!!!
— Уыгх!
— Зёма, а ты мне после армии писать будешь?
— Я тебя после армии встречу и узнавать не захочу.
— Ну ты и борзанул, гы-гыгы…
— Что возьмем на пятерик?
— Колбасы, три пива. Актер, будешь? Все одно — три. И батончиков. И курить.
— Может, и мороженое купим? — робко сказал Пыжиков.
— Обязаловка, зёма, обязаловка, — загорелся я и заорал в чаду сумасшедшей кабины: — Тормози, мать твою нехорошо!
Зёма тюкнулся в обочину, и, сиганув за Пыжиковым на асфальт, я вразвалочку забацал подковками к ларьку с синими выпученными буквами «Мороженое», где уже таяла лицом седая вялая бабушка.
Недалеко был киоск от «зилка». Только вот проехал его зёма почему-то. Возвращаться бы нам пришлось. Метров, может, тридцать всего. Я бабке пятерку сунул, а кретин Пыжиков стоял и мною любовался, будто у меня титьки по ведру. Он даже не услыхал, как зёма тронулся. Это я уловил и голову вздернул за спину Пыжикова. Наш «зилок» по-резвому втопил и ходко затерялся меж серого каравана кузовов и фургонов, а прямо по обочине целеустремленно к нам вышагивал офицер в белой портупее и каракулевой шапочке с большим золотистым знаком на груди, и по бокам его бухали отдраенными сапожищами двое рослых воинов в белых ремнях и с белыми штык-ножами.
Комендантский патруль.
Наконец и Пыжиков оглянулся и, побледнев, куснул воздух. А чего было кусать….
Я грустно опустил голову, сгреб аккуратно сдачу в кулак и прыгнул за угол, отбросив мрачного пенсионера в сторону.
Я помчался вдоль дома, молясь на первый переулок, глухие дворики и млявость патруля. Дурак Пыжиков бежал за мной. Господи, кто же бежит вместе от патруля! Надо сразу разбегаться! Надо, чтобы верзилы-белоременники имели в виду перспективу в случае догонки остаться с глазу на глаз с солдатиком-самоходчиком, которому уже мало что можно потерять, да и к тому же он и десантником может оказаться или просто амбалом с солидной репой, что хрен промажет. И какой же тогда толк — этому верзиле нас ловить?! Денег же за это не плотют! Ну не может ведь он за одно удовольствие брата своего душить?
Я крикнул бы все это Пыжикову, я бы объяснил. Если бы не боялся, что, обернувшись, увижу слишком близко красные морды и жадные руки, и не побегут тогда мои ноги ни за что…
Я оглянулся, лишь влетая в проходняк: Пыжиков с трясущимися руками медленно шел к начальнику патруля, кусая воздух с одышкой и стоном, а ребятки резво, разгоряченные удачей, мчались за мной с интервалом метров тридцать.
Влетел я во двор — раз, два, три — голый дворик, песочница и бетонный заборчик на валу, гаражи бережет. Я пропахал склон и замешкался вроде как у заборчика, вроде как примериваюсь, как бы его посноровистей ухватить да осилить. Верзила, что мчался первым, прямо с лету и прыснул на меня, с рыком целясь за плечи ухватить. А я тут некстати оскользнулся и шваркнул навстречу ему ногой по склону (все-таки сырая нынче весна), и его малость подбил. Верзила, крутанувшись, вытер подолом аккуратнейшей шинели измызганный склон и даже съехал вниз на пару метров.
Я, вбив воздух внутрь себя, перевалил за заборчик и свалился на выдохе в узкую шелку меж забором и гаражами. И дернулся, заизвивался, всем телом протискиваясь по ней, тесной, как кишка, и душной, скотине. Понял я сразу, что надо было по гаражам бежать, да теперь не подтянешься уже. Я бежал и летел с натугой по железобетонным аппендиксам, тыркаясь во все углы, в загогулины, и дыхание стало биться в черную жесть, и мерзко стало в животе — детство протянуло сквозь годы свою лапу, и вдруг в горле как запершило чем-то, щипнуло в глазах, и подумал про маму, про себя, по которому скучаю, про то подумал, о чем сердце всегда болит, — ну, хватит, стервы, хватит, хватит…
— Хватит, сынок, отбегались, — ласково сказали сверху. На гараже, измученно вытирая рукой пот, стоял второй бело-ременник. Он отдохнул еще малость, нагнулся, схватил меня чужим жестким движением за воротник и повел обратно к чертовой щели меж забором и равнодушными боками гаражей.
Я тяжело перевалил обратно забор и стал рядом с проводником, теперь привычно уцепившим меня за ремень. Я стоял еще спокойно, еще оценивая соску в окне напротив, и даже думал, не попросить ли у краснотика закурить. А второй, терпеливо матерясь, очищал шинель, брезгливо кривя морду. И где только набирают таких амбалов? Чем больше в армии дубов, тем крепче наша оборона.