— Да кого?! — заорал Симбирцев.
Грачев незнакомо увидел сго, увлажнил языком губы и шепнул на выдохе:
— Крысу. Только тихо…
Симбирцев кивнул. Еще покивал, уточнил:
— Гантелей. По башке.
— Да, — Грачев сомкнул веки.
— И прихлопнуть. Насмерть, — Симбирцев заключительно кивнул и добавил себе под нос, — ага, за-анимательно, —и со вздохом перебрался к бумажной куче, попинал ее ногой и принялся разбирать на ровные стопки.
— Погоди! — вдруг спросил он. — А кто же даст гарантию, что вылезет она в единственном числе?
Грачев сидел сгорбившись, будто стены давили на плечи.
— Хотя не страшно, — ответил себе Симбирцев. — Вылезать-то они будут по очерсди, гуськом, так сказать. По одному. Главное, братец, равномерно распределить удар, не прослабить, верно я понимаю задачу?
И он позвал неожиданно сочно:
— Нина!
Покачивая тяжелыми боками, вошла серьезная аспирантка, и он объявил:
— Ну что ж, продолжим, коли вы не устали. Сегодня еще пару мешков и достаточно, так полагаю. Чуть подмести придется, видимо. Еще до конца недели пыль поглотаем, и можно будет организовываться, документы оформлять. Еще Сидоров и Коваль обещались подойти после обеда. Я думаю, есть смысл устав обсудить. Я тут понабрасывал ряд тезисов. Обсудим с товарищами.
— Володя, пора вам уже перекусить. Вот вы себя не видите, а вы такой бледный. У меня даже сердце сжимается. У меня, правда, не густо, но тушенка ссть, чай горячий. Все не в столовой желудок портить. Пойдемте, я только за хлебом сбегаю, —умоляющсе выговаривала аспирантка Нина. Когда она сидела, то была совсем колобок.
— Чуть позже, — Симбирцев неуклюже отодвинулся от сс магнитного притяжения и взобрался на стол поближе к Грачеву.
Аспирантка побагровела от навалившегося молчания. Паркет под ее ногами стонал так, будто она переминалась на клавишах пианино.
Поэтому она встала и неуклюже почесала в голове.
— Я знаю, что ты не шутишь, — протяжно сказал наконец Симбирцев. —И тебе, видимо, больше некого просить. Но все-таки. Позволь мне отказаться. Все это, понимаешь ли… довольно… Нес думай, что противно! Раз это так важно для тебя, я готов не считаться с противностью. Это довольно-таки, как бы… Б-болезненно.
— Нет, — шевельнул губами Грачев.
Симбирцев повнимательней глянул на него.
— Нет?
— Я могу. Я могу не любить их. Их! И защищать себя. От них, — Грачев с натугой поднялся на ноги и потряс головой: все плыло перед ним, напитавшись жаром.
— Вероятно, — согласился Симбирцев. — Не болезненное. Хотя я и нс про то пытался высказаться. Просто я давно тебя не встречал. А сам все ждал и ждал. И ждал… Вот, кстати говоря, мы тут с Ниной Эдуардовной раскапывали, возились и, пожалуйста, — обнаружили вот такую старую штуковину, сейчас, я прочту тебе, я это не выбросил, как я мог бы это выбросить. Это мне дорого очень. Поймешь почему, сейчас.
Симбирцев распрямил мятый листок, хрупкий, как ночная бабочка, и зачитал, прерывисто, высоким голосом:
— Отчизна наша охвачена нравственной гражданской войной. Поколение отцов расколото трагическим противоборством — они уничтожают друг друга. Одни защищают свое прошлое, свою шкуру, вторые— возможность прошлос псречеркнуть. Жестокость и безнравственность людей, узнавших о не замеченных ими страданиях и не почувствованных ими унижениях, намного превосходит жестокость людей, пострадавших безмерно. Они убивают друг друга. Им опять нужна высшая правда, без разницы какая— лишь бы высшая. Их взоры обращаются за помощью к нам. Товарищи, сверстники, братья мои, в этот тревожный для Родины час…
— Да не читай ты мне эту муты! — долбанул кулаком в стену Грачев.
Аспирантка охнула. Стена отозвалась слабым гудением.
— Муть? — осекся Симбирцсв. — Муть?! Может быть. Но ты все равно; ты послушай. Пускай для тебя это муть, а вот мне в свое время это казалось важным, большим, честным!.. В этот тревожный для Родины час мы не должны стать очередным преданным поколением. Нас не должны поставить на колени, в строй к себе люди, привыкшие убивать друг друга. Молодые объясняют свои ошибки убеждениями, старики объясняют свои убеждения ошибками — избавимся от убеждений! Останемся людьми живыми, вечными. Мы будем жить. Смерть возьмет свое без нас. Жизнь отстоит свое без нас. Нам не нужна больше правда, она в грязи и крови. Мы будем истиной. Мы станем первой генерацией новых людей, которыс ничем никому не обязаны и ничего не должны, свободны и выше даже терпения, свободны не замечать ничего. Мы станем первыми прямыми наследниками ломаной нашей истории, и ветры всех веков будут вольно засевать нас своим семенем со всех сторон, вольно… Вот так. Еще вот… Хватит мучить себя мифами о неотданном долге: ничего этого нет. Есть только мы. А мы будем жить. Вот… И дальше: мы — люди с наследственной усталостью в глазах, и в этом наше бессмертие, мы рыцари вечной жизни… Все!
Симбирцев сложил ровно листок, проглаживая сгибы со старательной силой, упрятал его в карман и прокашлялся до слез, сделавших жалкими его глаза за очками.
— Володя, вы это уже читали мне, — подала голос заскучавшая аспирантка.
— Ведь это ты писал! Еще на первом курсе! Тогда! — лающе бросал Симбирцев. — Мы могли! Я и сейчас не сдался, ты это хорошо знаешь, я верю, и руки мои не опустились… Я ищу нового, рывка. Но тогда я ходил вообще… Как с чемоданом динамита. Казалось: вот все взорву! Все! А ты взял и сдох! И я понять не могу — почему. Ну, дураки не понимали твою стенгазету, посмеивались, но ведь сколько было нас, тех, кто хотел быть… Быть! Я ждал, что ты всех и сведешь… в тесное… сплотишь… что пойдем… Но что же случилось тогда?
Грачев прошелся к двери, обитой фанерой с волнистыми разводами и короткими матерными лозунгами, и там остановился.
— Я так и не могу понять… Что случилось тогда, — старательно повторил Симбирцев.
— Ничего.
Аспирантка подняла понурую голову на Грачева.
— Совсем ничего не случилось? — уныло уточнил Симбирцев, изучая слоистый паркет.
— Нет. Почему же. Случилось… Случилось — ничего, — Грачев передохнул и добавил: —Тебя ждать? Вечером?
— Да нет! Я все думал, что ты еще придешь. Что ты не просто сдох, а тебе надо что-то понять, получше вглядеться, проникнуть, и что ты еще будешь с нами, придешь, позовешь, укажешь, я этого ждал.
— Я и зову, — очень глухо отозвался Грачев. — Пойдем.
— А, ладно. Хватит тут, —громко заключил Симбирцев. — Иди ты хоть куда… Нина Эдуардовна, а мешки у нас еще остались?
Грачев слабо отворил мир за дверью, полый рукав бесконечного коридора с пустыми колясками и двумя настенными телефонами, он еще улыбнулся:
— А с девушками будь повнимательней. Не злоупотребляй бескорыстием и энтузиазмом.
Уже в коридоре— уходил, отдалялся, а в спину сочно бабахала аспирантка:
— Это он что сказал? Про кого? Что-о-о? Это на что, интересно, намек? Это как — ничего особенного? При вас женщине практически сказали низость. Да! А вы думали, сейчас честью своего имени уже никто не дорожит? Я не позволю, чтобы разное… тут… унижало и пыталось тень бросить, сопляк! Это наглое, ленивое… Слов нет!
У администратора пили чай.
Свет протекал сквозь сдвинутые желтые шторы холодной песочной массой, шторы мерно покачивались, двигая едва приметные тени на стенах, на сваленных в уголке подушках, дряблых и покрытых неряшливым седым пухом, как старческие щеки; на кипах одеял, разноцветных и тесных, как напластования горных пород, на конфискованных нелегальных чайниках, задиравших печально носы, на теннисном столе, где кружили хоровод разномастные чашки, опоясав две банки консервов, ощерившихся зубастыми пастями, и пожилую шершавость полбуханки хлеба.
Люди, убивавшие тараканов, ждали чай за теннисным столом, на дне студенистого неба, в которое вмерзлю солнце осколком хряща, в середине зимы, убивающей голубей с кровавой икринкою глаза, в стране навьюженных сугробов, в которой земля всегда ближе, а неба нет, где лезут из труб неторопливые дымы и нет ни капли голубого и зеленого, и нет разницы: стоять или идти— везде будет зима и обветреет лицо, и будет корчиться земля на отпотевигих венах теплотрасс.