– Господа! Я вот уж девятнадцатый год живу на свете, а право, я… я, право, не знал человека добрее Фёдора Фёдоровича… Господа! Он нам пример… Он труженик, он в высшей степени честный человек… Здесь, на этой свежей могиле… господа, здесь… вот над его гробом… здесь как раз место вспомнить о его… обо всех его качествах… И здесь, господа… Сколько раз мы-то, мы-то виноваты перед ним… Здесь как раз место раскаяться и хоть у мёртвого… он уже мёртв… а всё-таки не поздно просить у него прощения… Хоть мысленно… хоть у мёртвого… да, прощения!.. Я помню, было время… когда я был ещё в младших классах… и я также… да, и я также не раз издевался над ним… Господа! А за что? Не знаю, как другим, а мне теперь, господа… я чувствую, что я очень виноват… Я бы желал вернуть то, старое… Но, господа, уж поздно…
И вдруг, смахнув рукой слезинку с ресницы, Пресняков громким голосом воскликнул, глядя вниз, в открытую могилу:
– Мир твоему праху, честный труженик! Спи мирно, добрый человек!.. Твоя жизнь будет нам уроком… И наши отношения к тебе будут также уроком… Господа, простите, если я не так что-нибудь сказал… Я не знаю, как надо говорить… Я знаю, что я плохо говорю… Но я… Dixi et animam levavi…[57]
И, махнув рукой, он повернулся и начал было отходить, надевая фуражку. В это время ему послышался женский голос:
– Danke sehr, danke…[58]
Он посмотрел вправо: там стояла вдова Фёдора Фёдоровича. Когда Пресняков отошёл в сторону, к нему приблизился Смарагд Исаевич и, крепко пожав ему руку, сказал:
– Очень хорошо, очень…
– Плохо, Смарагд Исаевич… говорить-то я не умею.
– Это всё равно. Важно – не как, а что вы сказали. Очень человечно и честно.
Пока они говорили, могильщики начали уж засыпать гроб. Комья мёрзлой земли, стуча, падали на его крышку; лопаты с визгом скребли по ним. Скоро вырос могильный холм, и в головах водружён был белый крест с надписью. Вокруг ещё толпились гимназисты, убирая могилу венками. Странно было видеть эту свежую зелень в пасмурный и холодный ноябрьский день… Она напоминала о свежести и чистоте души старика, скрытого под этою насыпью. Мало-помалу собравшиеся начали расходиться; приходящие ученики отправились по домам, а пансионеры опять в парах вернулись в гимназию. Нерадостно было им возвращаться: похоронив своего воспитателя и выслушав покаянную речь Преснякова, каждый сознавал в душе, как был прав Пресняков, и как виноваты многие из них перед покойным и перед собственною совестью…
Когда пансионеры, поднявшись по лестнице, шли по коридору, им встретился Угрюмов.
– А! Угрюмов! Ты разве не ходил? Разве тебя не было на похоронах? – обращались к нему с вопросами.
Он ничего не отвечал им. Он смотрел вперёд, ждал кого-то. И когда с ним поравнялся Иван Фаддеич, он, опустив глаза, тихо сказал ему:
– Иван Фаддеич, позвольте вас на минутку…
– Что прикажете-с?
– Иван Фаддеич, пожалуйста, извините меня…
– Что? Подумали? Сами поняли, как это нехорошо?
– Да, – проронил Угрюмов чуть слышно.
– Ну, лучше поздно, чем никогда. Хорошо, что вы хоть теперь поняли, как это… Идите. Радуюсь за вас.
Так как была суббота, многие обратились к Ивану Фаддеичу за отпускными билетами, желая идти домой. Отправились, собрав предварительно книжки, и Яковенко с Булановым. Когда они пришли домой, Марьи Милиевны ещё не было в своей комнатке; они заглянули к Сергею Михайловичу – тот уж вернулся из сената и сидел за обедом. Мальчики присели около него.
– Что это вы, Волечка, какой-то странный? – спросил Сергей Михайлович, пристально вглянувшись в лицо Яковенко.
– Я? Ничего… Так, немножко как-то…
Яковенко передёрнул плечами. Заметно было, что дрожь пробежала у него по спине.
– Вы на похоронах озябли, должно быть? – опять спросил его Сергей Михайлович.
– Да, очень ноги и руки озябли. А потом, когда шли назад в гимназию, я согрелся.
– Но у вас, душа моя, глазки какие мутные… Вы здоровы ли, дружочек?
– Здоров, кажется, – сказал Яковенко, и опять его передёрнуло ещё сильнее. – Глотать только немножко больно… Это ничего.
– Ну, глядите! – погрозил ему пальцем Сергей Михайлович и с шутливою строгостью глянул на него из-под чёрных, нависших бровей. – Глядите! Мы этого не любим.
– Пустяки!.. Пройдёт…
– Господа, вам кушать подано, – доложила мальчикам прислуга, заглянув в комнату.
Мальчики отправились обедать. Яковенко налил себе тарелку супа, глотнул – и невольно скорчил лицо: в горле у него стало очень больно. Он попробовал глотнуть ещё и ещё раз – и опять с тою же болью.
– Нет, не могу, – сказал он и, отодвинув от себя тарелку, прислонился к стенке дивана.
Ему то холодно, то жарко становилось, по телу разливалась истома, во рту было сухо, глаза и щёки горели. Буланов, прихлёбывая суп, поглядывал на своего друга с беспокойством.
– Ты смотри… не заболей, – начал он робко.
– Нет… ничего… это так… пустяки, – произнёс Воля и закрыл глаза.
Боря продолжал есть молча. Когда он принялся за пирожное, то предложил Воле:
– Попробуй хоть сладенького.
– Не хочется.
– Эх, ты! Евлаха бы с удовольствием съел.
Он думал этим напоминанием развеселить товарища сколько-нибудь. Но Яковенко даже не улыбнулся. Ещё с большим беспокойством стал Боря посматривать на него. После обеда он предложил Воле:
– Что же, поучим уроки?
– Не хочется, я лучше прилягу.
Он вытянул ноги и приложил голову к ручке дивана. Тогда Боря достал с кровати подушку и поднёс её к Яковенко. Тот охотно поднял голову, подложил под неё подушку и сказал:
– Спасибо.
Настало молчание. Яковенко лежал, закрыв глаза и засунув руки в рукава. Его трясло так, что даже слышно было, как дрожало его дыхание.
– Не покрыть ли тебя? – спросил Буланов.
– Покрой.
Боря снял с кровати тёплое одеяло и закутал им Волю. И опять тот поблагодарил его и опять лежал молча, закрыв глаза и тяжело дыша. На его худеньком лице играл румянец. Боря пытался взяться за книжки, но не мог учиться: он всё следил за своим другом – следил с беспокойством и страхом. Когда ему показалось, что Яковенко уснул, он осторожно отворил дверь и пошёл к Емельянову.
– Сергей Михайлыч, к вам можно?
– Можно. А что?
– Посмотрите-ка на Волю. Он, кажется, заболел.
– Не смеет! – сказал Сергей Михайлович шутливо и пошёл с ним к Яковенко.
Через несколько времени, когда они сидели около больного, стараясь напоить его горячим чаем, чтоб он согрелся и пропотел, отворилась дверь и в комнату вошла Марья Милиевна. Увидев сына на диване под одеялом, а около него Борю и Сергея Михайловича, она с удивлением остановилась и, широко раскрыв глаза, спросила:
– Это что значит?
– Немножко мы прихворнули, – отвечал Сергей Михайлович.
– Что с ним?
– А не знаю… Жар. Говорит, что горло болит. Вот вас ждём, что вы прикажете…
– Надо за доктором…
– Хорошо, я съезжу.
– Голубчик, пожалуйста, будьте добры. Вот не было печали! Подойти-то не могу: я с холода…
Она скинула шляпу и смотрела на сына издали. Он тоже смотрел на неё печальными глазами и сказал ей ещё более ослабевшим голоском:
– Ничего, мамочка… Ты не беспокойся. Пройдёт.
– Нет, за доктором всё-таки надо. Почём знать, что у тебя такое…
Потом, взглянув на Буланова, она добавила:
– А вас, мой друг, я попрошу отправиться в гимназию. Хоть это и очень негостеприимно с моей стороны, но я не могу, не смею вас оставить.
– Мамочка! – взмолился Воля.
– Нет, Воля… нет, голубчик мой… Я не знаю, что у тебя начинается: может быть, какая-нибудь заразительная болезнь, избави Бог… И не смею оставлять у нас Борю ни на одну минуту. Надо быть благоразумным, хоть и очень неприятно нам всем не видеть Бори. Уж извините меня, мой друг, – обратилась она к Буланову.
– Конечно, конечно! – подтвердил Сергей Михайлович. – Надо делать, как следует, как умней, а не так, как хочется… Мало ли что нам нравится! Поедем, – сказал он Боре, – я по дороге завезу вас в гимназию.