Посидев ещё немного, мама собралась уезжать. Много слёз пролили они оба при прощании. Много раз перекрестила мать своего дорогого сына, благословляя его на долгую разлуку с нею. Когда же они расстались, Боря поднялся по лестнице с заплаканными глазами и с большущею корзиной, увязанною сверху синею бумагою.
Он искал Оленина, так как не забыл своего обещания попотчевать его. Оленин скоро подвернулся ему.
– А, Булаша! Ну, что? Была твоя мамаша?
– Была. А я тебя ищу.
– Ым-гм, это хорошо. Что это, дружище, ты, кажется, ревел?
Боря усмехнулся, стараясь принять весёлый вид.
– Да… Немножко…
– Нехорошо, любезный друг, nicht gut[37], не хвалю… А я-то, простофиля, ещё тебя молодцом назвал. Какой же ты после этого молодец? Нюня!
Буланов почувствовал себя немножко виноватым и попробовал сказать в своё оправдание:
– Жалко ведь… До Рождества не увидимся.
– Ну вот! До Рождества! Ерунда! Пустяки это всё…
И, приложив руку к сердцу, Оленин пропел альтом:
Успокойся: всё минует,
Время исцеляет всё…
– Это из «Русалки». Ты видал «Русалку»?
– Какую русалку?
– Какую? Ах ты, профан! Ничего-то ты не знаешь. Учить тебя, как я вижу, надо. Ничего, не унывай: сходим, сходим. И в оперу сходим, и в оперетку сходим. Везде побываем.
И он покровительственно похлопал его по плечу. Потом махнул рукой и позвал:
– Робя?! Пожалуйте… Посмотрим, что нашему Булаше досталось от мамаши…
Корзинка очутилась на столе. Живо собралась вокруг неё целая толпа пансионеров. Нашлось много помощников развязывать её. Тут были ученики разных классов. Явились сюда и такие, которых Боря раньше ещё не приметил в лицо.
– Что за шум, а драки нет? – сострил кто-то.
– Это новичок угощает, – объявили ему.
Десяток рук потянулся к развязанной корзине. Кто тащил из неё виноград, кто пирожное, кто яблоко.
– А вот тут ещё коробка. Вероятно, конфеты.
Вскрыли и коробку, почали и конфеты. Боря стоял в стороне; он не торопился протискаться к своим гостинцам, желая попотчевать прежде товарищей. Когда же он, погодя немного, просунул руку между стоявшими около корзинки, то нащупал на дне её только две виноградинки и, взяв их, отошёл в сторону.
– Что здесь за сборище? – спросил Николай Андреевич, подходя к ним, и, увидев на столе корзинку, догадался. – А! Это ваши лакомства?
– Да, это… которые мне мама принесла, – отвечал Буланов.
– Глядите, не всё сразу раздавайте, а то на завтра ничего не останется.
– Мне всё равно, господин учитель… Я очень рад… Пусть кушают, сколько угодно…
– Да наконец и то скверно: объестся кто-нибудь, а там, глядишь, придётся в лазарет лечь. Пожалуйста, господа, осторожнее кушайте.
– Мы осторожно, Николай Андреич.
– Ну, то-то же.
Он отошёл. И тут с разных сторон посыпались остроты и разные выражения неудовольствия:
– И чего ему надобно?
– Точно его гостинцы едим.
– Удивительно!
– А у тебя, Булашка, хорошие яблоки. Это из собственных садов?
– В лазарет! Он говорит – в лазарет! Нет, брат, у нашего доктора не больно-то полежишь в лазарете…
– Говорят, в других местах везде можно полежать так, что febris catarrhalis…
– От урока притворялись, – дополнил кто-то.
– А у нашего доктора не полежишь. Он сейчас фельдшеру прохрипит: «Максимыч, дай ему сель-де-гендры стаканчик…» Извольте-ка здоровому человеку этакую гадость глотать…
– С неё и больного вырвет.
– Нет, я что заметил! – добавил другой. – Он как увидит, что здоровый в лазарет забрался, от уроков, значит, утече, – он сейчас ему касторки закатит или хины… Да ведь как? Касторку-то прямо с ложки, так, без капсюль, а хину без облаток… Брр… Подумать скверно…
Говорившего даже передёрнуло всего. Кругом остальные засмеялись, и кто-то подшутил над ним:
– Да, Евлаха, это не то, что Булашкины бомбошки.
Евлаха облизнулся и прищёлкнул языком:
– Хороши, да мало. Только уста подсластил… Так, замарал чуть-чуть…
Когда Буланов заглянул на стол, он увидел на нём пустую корзинку и пустую коробку. Он никак не ожидал, что товарищи уплетут это всё так живо. В это время кто-то взял его за руку. Буланов обернулся. Это был Оленин.
– Знаешь, Булаша, у меня к тебе маленькая просьбица… Так, самая малюпасенькая…
– А что? – спросил Боря.
– Поди-ка сюда, дружище.
Они отошли в сторону. Оленин нагнулся к его уху и шепнул:
– Тебе мама дала денег?
– Да.
– Ну, я так и думал. Твоя мама ведь очень добрая.
– Ах, она очень-очень…
– Видишь ли, мне нужно сорок копеек до завтра… Я тебе завтра отдам… Можешь?
– С удовольствием… Но только у меня рубль… Мелочи нет…
– Это всё равно… У меня завтра будут деньги, мне принесут. Я тебе рубль и отдам.
Боря достал свой кошелёчек, который связала ему M-me Mélinnet, вынул из него рубль и отдал Оленину.
– Вот молодец! – поощрил его тот. – Я уж ведь решил, что ты молодец… Хороший из тебя выйдет товарищ. Это с первого дня видно.
– Что ж, я очень желаю, чтоб… – начал было Буланов, довольный похвалой.
– Ым-гм, это хорошо. Старайся! – произнёс Оленин покровительственно, кивнув свысока головой, и, ускользнув от него, пошёл по коридору, причём задевал по дороге почти всех встречных.
Боря, посмотрев направо, вновь увидел на столе корзинку и коробку. Около них никого уж не было. Он заглянул в них. Там только на донышках валялось несколько мелких крошек. И жалко стало Боре… не гостинцев жалко, из которых ему досталось только две виноградинки, а жаль того, что это было принесено ему мамой, и что всё, что она ему подарила – и гостинцы, и рубль – он так скоро раздал, тогда как она, конечно, заботилась о нём, а не о тех, кого он угощал. А также стало ему досадно на себя за то, что он так легко поддался на скорую похвалу. И грустно сделалось… Он чувствовал себя одиноким в этом большом и людном доме – одиноким, как Володя Воинов. Тянуло его опять в тишь деревенскую – к дорогим липам и местам. Хотелось быть дома, среди людей, к которым он так привык и привязан душой… Хотелось говорить с ними, смеяться, рассказывать им…
– Ах, вот что! – сказал он сам себе и, обрадовавшись пришедшей ему мысли, направился к своему шкафику, достал оттуда почтовой бумаги, конверт и сел писать письмо маме.
Ещё кое-что об иных людях и нравах
Пока Буланов доставал бумагу, грустил над ней и проливал первую слезинку над первым своим письмом к маме; пока он вкривь и вкось (он не привык писать без линеек или без транспаранта) выводил: «Милая мама! Как мне грустно, что ты уехала, и что все твои гостинцы съели гимназисты», между Угрюмовым, Олениным и Лазаревым, которого товарищи обыкновенно звали Евлахой, потому что имя его было Евлампий, происходил разговор. Лазареву казалось мало того, что он только что перед тем съел; он уверял, что только раздразнил аппетит и что, если бы ему дали ещё двенадцать дюжин кондитерских пирожков, он и их съел бы теперь же.
– Эк, тоже! Махнул! – усмехнулся Угрюмов.
– Ну, это, конечно, гипербола, – прихвастнул Евлаха словом, которое недавно узнал из учебника.
– Чудодей! Соврёт и уверяет, что это какая-то гипербола.
– Нет, в самом деле, двадцать пять штук съем…
– Куда тебе!
– Съем! Только подавай!
– Полно врать-то!
– Пари!
– Изволь.
– На сколько?
– Да ещё на столько же – на двадцать пять.
– Идёт! Только чур одно условие: чтобы трёхкопеечные были пирожные, а не пятикопеечные.
– Ладно! Но воды чтоб не пить. Всё чтобы всухомятку слопать!
– Нет, это, брат, трудно. Пожалуй, не одолеть.
– Ты ставишь своё условие – а я своё. А не хочешь – не стану пари держать.
– Тише! Николай Андреич идёт!
Они примолкли. Николай Андреич прошёл мимо, но скоро вернулся назад и снова удалился в залу.