Мне не представляется возможным объяснять все только внутренними, ментальными причинами, заменившими коллективную рефлексию рефлексией индивидуальной. Актуализация индивидуальной рефлексии возможна лишь в том случае, если по каким-то причинам тело коллективной рефлексии начинает разлагаться. Не надо забывать, что коллективная рефлексия может существовать, лишь будучи институционализированной. Как только эти институты, отвечающие за ее поддержание и интеграцию в ее систему плодов индивидуальной рефлексии, приходят в упадок, утрачивают авторитет, – изгнанная, заточенная дотоле в тюрьму потенциальности индивидуальная рефлексия обретает свободу, силу, и тысячеголосой речью возвещает о своем пришествии. «Почему так происходит?» – спрашиваем мы, и тут же слышим ответ: «Потому, что оно не может происходить иначе!»
Коллективная рефлексия, объединявшая архаический полис, создала сообщество людей, подобное общежитию пчел или муравьев. Интеллект словно бы отъялся у единичного человека и распределился между членами сообщества весьма сложным образом. Сообщество людей словно бы превратилось в единое биологическое существо, противостоящее на- двигающемуся на него со всех сторон страху – страху духов и пустоты. Однако неожиданно это единое существо подверглось мутации: оно внезапно изменило форму, рассекло себя изнутри. Человек перестал быть частью священного целого, оставшись с собой один на один. Его божество – священное сообщество, частью которого он был, – неожиданно распалось. Человек увидел, что «боги смертны», и его Бог мертв. Единственным собеседником человека стал его разум.
Определяя философию, я бы назвал ею тот странный и по-своему страшный диалог, который ведет с собой верующий, присутствовавший при смерти своего Бога, зная о невозможности воскресения и охваченный беспросветной тьмой. Единственный его собеседник, его «огонь в ночи» – его собственный разум. Он вызывает на диалог себя самого, чтобы победить страх немоты и тьмы, чтобы своими словами пробудить утративший черты мир. Тот язык, на котором человек говорит с самим собой, со своим разумом, пересиливая страх окружающего его внезапно умершего мира, – и есть первичный язык философии.
Я хочу сказать, что философия родилась из двух противоположных стихий, внезапно овладевших человеческим разумом: из страха перед расколотым миром, перед ночью, скрывшей свет, перед одиночеством, вернувшим человека себе самому, и из небывалой радостной свободы творить миры, из открывшегося единого принципа креативности, превратившего человека из элемента социального тела в творца мыслительных миров, обладающего волей и осознающего тот принцип, что еще недавно считался безраздельной тайной богов. Человек впервые ощутил себя, свой разум носителем креативной силы – осознал себя как Создателя.
Мы подошли к рубежу, с которого открывается удивительный ландшафт так называемой «досократической» философии греков. Их мысль предстает теперь перед нами не как созданная наивным любопытством коллекция странных заблуждений и неожиданных прозрений, но как необоримая мыслительная необходимость, как «интеллектуальный императив», на зов которого они не могли не откликнуться. Мы становимся зрителями и собеседниками тех, кто пережил глубочайшее счастье и глубочайшее несчастье обретения вынужденной свободы.
Первым своим собеседником я избираю Гераклита, ему я задаю вопрос о природе того знания, что возникло перед ним под покровом темных метафор. Метафоры эти взаимосвязаны и центростремительны; более того – они образуют неразрывное образное и семантическое единство. Я назову их имена: это огонь, которому для самораскрытия необходима ночная тьма; это сон – неотделимый от ночи, населенный призраками смерти и смутными грезами о пробуждении; это разум, стремящийся пробудиться и вспыхнуть, словно огонь в ночи; и, наконец, это нерасторжимое единство миров и стихий, пожирающих друг друга. Логика этого нерасторжимого единства и является сущностью Гераклитова опыта. Позволю себе забежать вперед, одновременно возвращаясь к прошлым рассуждениям, дабы найти в себе силы помыслить этот причудливый и бесконечно интересный парадокс Гераклита. В качестве исходной данности мы имеем две противоборствующие силы: коллективную рефлексию, тяготеющую к «многообразному единству», к потенциальному единому, и единичную рефлексию, актуальное мыслительное одиночество человека, фатальную разобщенность разумов. Ментальной необходимостью Гераклита было примирение этих противоположностей – потенциального единства и актуальной единичности. Исходя из этого тезиса, мы обращаемся к рассмотрению фрагментов.
Кто лучше, чем сам эфесец, может назвать начальную точку мыслительного странствия Гераклита? И он не замедлил это сделать – у Плутарха мы находим слова эфесца: «Я спрашивал самого себя». Казалось бы, что для нас может быть очевиднее этих слов – но не будем поддаваться оптическому обману тривиальности. Чтобы произнести эти слова, необходимо онтологически признать мыслительное одиночество человека в мире. Нет ни богов, ни изначального знания – небеса глухи, и спрашивать более не у кого. Есть лишь разум – единственный собеседник человека, способный придать обреченному монологу чудесную и утешающую интонацию диалогичности. Но какова природа этого разума? и разве может такая чудесная сила, живущая в человеке, принадлежать лишь ему одному, быть чем-то «частным»? Ответ на этот вопрос возникает сам собой – если разум является силой, стихией, значит, она универсальна, и человек есть лишь ее вместилище. Спрашивая самого себя, человек тем самым спрашивает всеобъемлющий распределенный разум, одновременно желающий и не желающий называться именем человека, а точнее сказать, акт вопрошания самого себя и пробуждает в человеке стихию распределенного разума. Таково основание и первая заповедь мыслительного опыта Гераклита.
Задав вопрос самому себе и услышав на него ответ, путешественник начал уверенными движениями расправлять нить метафор своего опыта. Вначале, вслед за древними, он вообразил себе ночь, тождественную хаосу, где нет ясных путей, но есть лишь потребность в свете – так возникла первая метафорическая оппозиция Гераклитовой философии. Одиночество в ночи требует света, и усилия единичной рефлексии того человека, что спрашивает самого себя, зажигают в ночи огонь. Огонь – стихия, освещающая путь. Так возникает уподобление разума огню.
Однако, попав под власть метафорических диад «ночь – день» и «тьма – свет», Гераклит оказался вынужден, развивая уже изобретенные им метафоры, создать триаду «смерть – сон – бодрствование». Напомню известный фрагмент, приведенный Климентом Александрийским: «человек, когда он умрет и угаснет глаз образов, в радостной ночи зажигает себе свет дня; и тот, кто жив, когда он уснет и угаснет глаз образов, зажигает мертвого – так бодрствующий зажигает спящего»[4]. Несмотря на крайнюю темноту фрагмента, ясная глазу графическая структура позволяет проникнуть в его смысл. Рассмотрим внимательно положения этого принципиального отрывка. Положение первое: образы мира препятствуют человеку зажечь огонь разума, и он вспыхивает лишь тогда, когда образы мира скрываются. Происходит это в двух случаях – в случае смерти и в случае сна. Положение второе: то, что люди именуют смертью, позволяет человеку зажечь огонь разума, ибо по смерти глаз образов закрывается навсегда. Иными словами, видимая смерть, смерть для мира, есть истинная жизнь. Положение третье: сон, временно закрывающий глаз образов, позволяет человеку прикоснуться к миру мертвых, то есть к миру истинно живых, освященных огнем разума. Положение четвертое: бодрствующий есть мертвый для мира.
Мы едва поспеваем за небывалыми трансформациями метафорической логики Гераклита: его игра в беспрестанные переопределения метафор запутывает зрителя в словесном лабиринте и исторгает из удивленных уст Сократовы слова о делосском ныряльщике. Однако мы не можем погрешить против истины и обвинить эфесца в отсутствии логики – наоборот, мы склоняемся перед его логической мощью. Он поставил перед собой поистине беспредельную цель – помыслить согласование единичного человеческого разума с внечеловеческой силой распределенного разума как инструмента единичной рефлексии. Пытаясь посредством системы метафор разрешить этот парадокс, он оказался вынужденным создать лабиринт из метафорических «омонимов» и переопределений. Понятие «мертвый» у эфесца двоится: мертвый как непричастный к огню разума, но физически живой, и мертвый как непричастный миру образов, как «интеллектуально живой». Спящим для Гераклита одновременно является и физически спящий человек, и человек «интеллектуально мертвый», а бодрствующим, соответственно, «мертвый для мира», но «интеллектуально живой».