Среди других волновавших меня всю жизнь литературных вопросов была проблема художественного перевода. Она интересовала меня с юных лет. Еще в «Весах» я писал о переводах Шелли и Уитмена. В 1918 году А. М. Горький организовал в Петрограде издательство «Всемирная литература» и предложил мне возглавить англо-американский отдел этого издательства. Во времена «Всемирной литературы» интерес к теории и практике художественного перевода сильно возрос. Так как СССР – страна разноязычных народов, стремящихся к постоянному обмену духовными ценностями, мастерство перевода стало играть у нас особую роль. Пытаясь установить, каковы современные методы этого мастерства, я написал (по желанию А. М. Горького) сперва брошюру, а потом и книгу, посвященную искусству перевода, которую исправлял и дополнял от издания к изданию. В 1941 году книга вышла под заглавием «Высокое искусство», а теперь, через двадцать с лишним лет, я снова переработал ее на основе новых материалов. Тема эта дорога мне и нынче, отчасти оттого, что я и сам переводчик: перевел «Листья травы» и «Демократические дали» Уолта Уитмена, «Приключения Тома Сойера» Марка Твена, «Робинзона Крузо» Дефо, «Живчеловека» Честертона, «Королей и капусту» О. Генри и др.
Есть у меня и еще одна тема, проходящая через всю мою жизнь: психика малых детей, их титаническая работа по овладению – в такие сказочно короткие сроки – сложившимися формами родительской и прародительской речи.
Эта тема воплотилась в моей книге «От двух до пяти», которая, конечно, никогда не была бы написана, если бы у меня не было четверых детей, а теперь уже и пятерых внуков и пятерых правнуков, и если бы общение с детьми – своими или чужими – не было моим любимейшим отдыхом. Книга эта выдержала семнадцать изданий, и для каждого нового издания я исправлял и расширял ее текст, так как все это время ко мне шли непрерывным потоком тысячи и тысячи писем от воспитателей, матерей и отцов, сообщавших мне свои наблюдения над детьми[3].
Незадолго до этого я написал для детей (вслед за «Крокодилом») «Мойдодыра», «Муху-Цокотуху», «Тараканище», «Доктора Айболита» и другие сказки в стихах. Сказки эти появились впервые в печати в самом начале двадцатых годов и вызвали жестокие нападки рапповцев, пролеткультовцев, педологов. Мне и в голову тогда не приходило, что когда-нибудь эти гонимые сказки будут печататься миллионами экземпляров и выдержат многие десятки изданий и что я доживу до поры, когда те дети, для которых эти сказки написаны, превратятся в седых стариков и будут читать их своим внукам и правнукам.
Все другие мои сочинения до такой степени заслонены моими детскими сказками, что в представлении многих читателей я, кроме «Мойдодыров» и «Мух-Цокотух», вообще ничего не писал.
Когда началась война, я вместе с Евг. Петровым и А. Н. Афиногеновым стал работать в англо-американском отделе Совинформбюро и в течение первых месяцев войны писал для этого отдела статьи.
После окончания войны я опять отдался излюбленным темам. Написал новую книгу – «Мастерство Некрасова», проредактировал двенадцатитомное собрание его сочинений, закончил первый том своих воспоминаний: о Горьком, Короленко, Куприне, Леониде Андрееве, Блоке, Луначарском, Маяковском и др. («Современники»), опубликовал книжку о языке «Живой как жизнь» и, поглощенный этой увлекательной работой, не заметил, как подкрался ко мне 1962 год и мне исполнилось восемьдесят лет. Дата, конечно, не очень веселая. Но словно для того, чтобы хоть отчасти утешить меня, этот год послал мне нечаянную радость: книга моя «Мастерство Некрасова» была удостоена Ленинской премии.
В этом же году Оксфордский университет присудил мне почетное звание доктора литературы. Для получения этого звания я был приглашен в Англию – через шестьдесят лет после моего пребывания в этой стране – и с большим удовольствием провел там весь май среди новых – милых и радушных – друзей.
Оглядываясь на свой долгий писательский путь, я нахожу на нем немало ошибок, неверных шагов и провалов. Но одна черта в некоторой мере искупает мои недостатки: абсолютная искренность. В качестве критика я, если бы даже хотел, не умел бы написать о том или ином литературном явлении хоть одно неправдивое слово.
В писательской работе меня больше всего увлекает радость изобретения, открытия. Эту радость я впервые почувствовал, когда сочинял свои сказки, форма которых, уже не говоря о сюжетах, была в нашей литературе нова.
Точно так же я не стал бы писать свои книги «Высокое искусство» или «От двух до пяти», если бы меня не окрыляла уверенность, что у нас еще не было книг на подобные темы и что я таким образом иду по непроторенной дороге. И разве отдал бы я сорок лет своей жизни изучению Некрасова, если бы не сознание, что мне предстоит разрушить застарелые, рутинные представления о нем? Этим чувством преодоления многолетней инерции, жаждой бороться за новое понимание Некрасова продиктованы мои книги «Некрасов как художник», «Мастерство Некрасова» и другие работы, включая сюда комментарии ко многим стихотворениям поэта в двенадцатитомном собрании его сочинений. Свою до сих пор не законченную книгу о Чехове я стал писать по такой же причине: Чехов, как и Некрасов, был одним из наиболее оболганных русских писателей. И я считал своим долгом освободить его образ от той многолетней лжи, которую горе-критики нагромоздили вокруг его имени.
Ненавижу подражательность, эпигонство, рутину.
«Открытия» могли быть микроскопически мелкими, и некоторые из них, как я вижу теперь, приводили к ошибкам, но я не мог бы писать ни о Николае Успенском, ни о Слепцове, ни о Гаршине, ни об Авдотье Панаевой, ни о Валерии Брюсове, если бы меня не обуревало в ту пору желание сказать об этих авторах новое слово, отменяющее привычные представления о них.
В молодости это стремление к борьбе с установленными, тривиальными мнениями придавало иногда моим писаниям задиристый, запальчивый, крикливый характер, от которого я избавился лишь в зрелые годы, в пореволюционный период, потребовавший от писателей максимальной серьезности.
Тяга к новаторству, к преодолению косных, заплесневелых идей присуща решительно каждому, кто увлеченно работает в какой бы то ни было области знаний.
В этом-то и таится для нас праздничная радость работы, ее главное очарование, ее соблазнительность, и я от души благодарен судьбе, что мне было дано испытать эту ни с чем не сравнимую радость.
Жизнь моя подходит к концу. «И утро, и полдень, и вечер мои позади». И мне все чаще вспоминаются строки любимого моего Уолта Уитмена:
Стариковское спасибо, – пока я не умер,
За здоровье, за полуденное солнце, за этот неосязаемый воздух,
За жизнь, просто за жизнь…
За любовь, за дела и слова, за книги, за краски и формы,
Как солдат, что воротился домой по окончании войны,
Как путник, из тысяч, что озирается на пройденный путь,
На длинную процессию идущих за ним, —
Спасибо, – говорю я, – веселое спасибо! – от путника, от солдата спасибо!
Но когда я беру в руки перо, меня до сих пор не покидает иллюзия, что я все еще молод и что тем, для кого я пишу, еще очень недавно исполнилось двадцать. И что у меня с ними общий язык.
Наивная иллюзия, но без нее я не мог бы ни жить, ни писать, так как (нынче я чувствую это особенно ясно) быть с молодыми – наш радостный долг.
1964
Живой как жизнь
В нем [в русском языке] все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердых до самых нежных и мягких, он беспределен и может, живой как жизнь, обогащаться ежеминутно.
Гоголь
Глава I
Старое и новое
Дивишься драгоценности нашего языка: что ни звук, то и подарок; все зернисто, крупно, как сам жемчуг, и, право, иное названье еще драгоценнее самой вещи.
Гоголь