А потом вспомнил: да ведь это американцы. Те, что летают по воздуху, что смеются в церквах, что женятся у раввинов на еврейках, что выбирают себе веру, кто как захочет… Те, что берут себе всего человека, и тогда у него тоже меняется вера…
А тот, что стоял над самой постелью, – неужели это Дыма? Да, это и был Дыма, но только опять такой, как будто он приснился во сне. Он очень торопился раздеваться и отворачивал лицо. Однако от Матвея не ускользнуло, что этот Дыма скидает с себя совсем не свою одежду. На нем не было ни белой свитки, ни красного пояса, купленного перед самым отъездом в местечке, ни высоких смазных сапог, ни широких шаровар из коричневой коломянки. Вместо всего этого он теперь старался поскорее вылезти из какой-то немецкой кургузой куртки, не закрывавшей даже как следует того, что должно быть закрыто хорошей одеждой; шею его подпирал высокий воротник крахмальной рубашки, а ноги нельзя было освободить из узких штанов… Когда же он, наконец, разделся и полез к Матвею под одно одеяло – то Матвей даже отшатнулся, до такой степени самое лицо Дымы стало чужое. Волосы его были коротко острижены и торчали вихром на лбу, усы подстрижены над губой, а от бороды осталась только узкая американская лопатка.
– Побойся ты бога, Дыма! – сказал Матвей, вглядевшись. – На кого ты похож и что это ты над собою сделал?
Дыма, по-видимому, чувствовал себя так, как человек, который вышел на базар, забывши надеть штаны… Он как-то все отворачивал лицо, закрывал рот рукою и говорил каким-то виноватым и слащавым голосом:
– Да вот, как меня видишь… Зашел с проклятым ирландцем в цирюльню, чтобы меня немного остригли. Поверь совести, Матвей, я хотел чуть-чуть… А вышло вот что. Посадили меня в кресло. Кресло, знаешь, такое хорошее, а только как сел в него – и кончено. Ноги сейчас схватило чем-то и кинуло кверху, голову отвалило назад: ей-богу, как баран на бойне… Вижу, делает немец не так, как надо, и двинуться не могу. Посмотрел потом на себя в зеркало – не я, да и только. «Что ты, говорю, собачий сын, над человеком сделал?» А они оба довольны, хлопают меня по плечу: «Уэлл, уэлл, вери уэлл!»
Дыма тихонько полез под одеяло, стараясь улечься на краю постели. Однако когда в комнате погасили огонь и последний из американцев улегся, он сначала все еще лицемерно вздохнул, потом поправился на своем месте и, наконец, сказал:
– Ну а все-таки, признайся, Матвей… Все-таки этак человек как-то больше похож на американца.
– А зачем тебе непременно походить на американца? – сказал Матвей холодно…
– И знаешь, – живо продолжал Дыма, не слушая, – когда я, вдобавок, выменял у еврея на базаре эту одежду… с небольшой, правда, придачей… то уже на улице подошел ко мне какой-то господин и заговорил по-английски…
– Ах, Иван, Иван, – сказал Матвей с такой горечью, что Дыму что-то как бы укололо и он заворочался на месте. – Правду, видно, говорит этот Берко: ты уже скоро забудешь и свою веру…
– Иные люди, – заворчал Дыма, отворачиваясь, – так упрямы, как лозищанский вол… Им лучше, чтобы в них кидали на улице корками…
– Вот ты уже ругаешься Лозищами, в которых родился, – сказал Матвей и замолчал. Дыма еще поворчал, поворочался, повздыхал и затем заговорил тихо, немного заискивающим голосом:
– Охота тебе слушать Берка. Вот он облаял этого ирландца… И совсем напрасно… Знаешь, я таки разузнал, что это такое Тамани-холл и как продают свой голос… Дело совсем простое… Видишь ли… Они тут себе выбирают голову, судей и прочих там чиновников… Одни подают голоса за одних, другие за других… Ну, понимаешь, всякому хочется попасть повыше… Вот они и платят… Только, говорит, подай голос за меня… Кто соберет десять голосов, кто двадцать… Ты, Матвей, слушаешь меня?
И хотя Матвей ничего не ответил, он продолжал:
– И, по-моему, это таки справедливо: хочешь себе – дай же и людям… И знаешь еще что?..
Тут Дыма понизил голос до шепота и повернулся совсем к Матвею:
– Они говорят – этот ирландец и еврей, у которого я покупал одежду, – что и нам бы можно… Конечно, голоса не совсем настоящие, но тоже чего-нибудь стоят…
Матвей хотел ответить что-то очень внушительное, но в это время с одной из кроватей послышался сердитый окрик какого-то американца. Дыма разобрал только одно слово devil, но и из него понял, что их обоих посылают к дьяволу за то, что они мешают спать… Он скорчился и юркнул под одеяло.
А наверху, в маленькой комнатке, спали вместе Роза и Анна. Когда им пришлось ложиться, Роза посмотрела на Аннушку и спросила:
– Вам, может быть, неприятно будет спать на одной постели с еврейкой?
Анна покраснела и сконфузилась.
Она собиралась молиться, вынула свой образок и только что хотела приладить его где-нибудь в уголку, как слова Розы напомнили ей, что она – в еврейском помещении. Она стояла в нерешительности, с образком в руках. Роза все смотрела на нее и потом сказала:
– Вы хотите молиться и… я вам мешаю… Я сейчас уйду.
Анна сконфузилась. Она действительно думала, хорошо ли молиться богу в присутствии еврейки, и позволит ли еврейка молиться по-христиански в своей комнате.
– Нет, – ответила она. – Только… я думала – не будет ли вам неприятно?
– Молитесь, – просто сказала Роза и стала оправлять постель.
Аннушка прочитала свои молитвы, и обе девушки стали раздеваться. Потом Роза завернула газовый рожок, и свет погас. Через некоторое время в темноте обозначилось окно, а за окном высоко над продолжающим гудеть огромным городом стояла небольшая, бледная луна.
– О чем вы думаете? – спросила Роза лежащую с ней рядом Анну.
– Я думаю… видят ли теперь этот самый месяц в нашем городишке.
– Нет, не видят, – ответила Роза, – у вас теперь день… А какой ваш город?
– Наш город – Дубно…
– Дубно? – живо подхватила Роза. – Мы тоже жили в Дубне… А зачем вы оттуда уехали?
– Братья уехали раньше… Я жила с отцом и младшим братом. А после этого брата… услали.
– Что он сделал?
– Он… вы не думайте… Он не вор и не что-нибудь… только…
Она замялась. Она не хотела сказать, что, когда разбивали еврейские дома, он разбивал тоже, и после этого стали драться с войсками… Она думала, что лучше не говорить этого, и замолчала.
– Что ж, – сказала Роза, – со всяким может случиться несчастье. Мы жили спокойно и тоже не думали ехать так далеко. А потом… вы, может быть, знаете… когда стали громить евреев… Ну что людям нужно? У нас все разбили, и… моя мать…
Голос Розы задрожал.
– Она была слабая… и они ее очень испугали… и она умерла…
Анна подумала, что она хорошо сделала, не сказав Розе всего о брате… У нее как-то странно сжалось сердце… И еще долго она лежала молча, и ей казались странными и этот глухо гудящий город, и люди, и то, что она лежит на одной постели с еврейкой, и то, что она молилась в еврейской комнате, и что эта еврейка кажется ей совсем не такой, какой представлялась бы там, на родине…
Начинало уже светать, когда наконец обе девушки заснули крепким молодым сном. А в это самое время Матвей, приподнявшись на своей постели после легкого забытья, все старался припомнить, где он и что с ним случилось. Ненадолго притихший было город начинал просыпаться за стеной. Быстрее ворочались колеса на какой-то близкой станции, и уже пронесся поезд, шумя, как ветер в бору перед дождливым утром. Рядом на другой подушке лежала голова Дымы, но Матвей с трудом узнавал своего приятеля. Лицо Дымы было красно, потому что его сильно подпирал тугой воротник не снятой на ночь крахмальной сорочки. Прежние его казацкие длинные усы были подстрижены, и один еще держался кверху тонко нафабренным кончиком. Вообще, при виде этого почти чужого лица Матвею стало как-то обидно… Ему казалось, что Дыма становится чужим…
XI
И действительно, с следующего утра стало заметно, что у Ивана Дымы начал портиться характер…
Когда он проснулся, то прежде всего, наскоро одевшись, подошел к зеркалу и стал опять закручивать усы кверху, что делало его совсем не похожим на прежнего Дыму. Потом, едва поздоровавшись с Матвеем, подошел к ирландцу Падди и стал разговаривать с ним, видимо гордясь его знакомством и как будто даже щеголяя перед Матвеем своими развязными манерами. Матвею казалось, однако, что остальные американцы глядят на Дыму с улыбкой.