– Пожалуйста, – попросил заседатель, опуская глаза, – опишем при вскрытии, завтра… Теперь исследуем обстановку и перенесем тело в Б.
– А там произведем допрос арестованному по этому делу, – сказал Проскуров жестко.
Глаза Безрылова забегали, как два затравленные зверька.
– Арестованному? – переспросил он. – У вас есть уже и арестованный?.. Как же мне… как же я ничего не знал об этом?
Он был жалок, но тотчас же попытался оправиться. Кинув быстрый, враждебный взгляд на крестьян и на своего ямщика, он обратился опять к Проскурову:
– Вот и отлично-с. У вас дело кипит в руках… зам-мечательно…
VIII. Иван тридцати восьми лет
Около полуночи, отдохнув несколько и напившись чаю, чиновники приступили к следствию.
В довольно просторной комнате, за столом, уставленным письменными принадлежностями, поместился посередине Проскуров. Его несколько комичная подвижность исчезла; он стал серьезен и важен. Справа уселся Безрылов, успевший совершенно оправиться и вновь приобретший свою армейскую развязность. Во время короткого роздыха он умылся, нафабрил усы и взбил свои седоватые кудри. Вообще, Безрылов стал бодр и великолепен. Похлебывая густой чай из стоявшего перед ним стакана, он посматривал на следователя с снисходительною улыбкой. Я уселся на другом конце стола.
– Прикажите ввести арестованного, – сказал Проскуров, подымая глаза от листа бумаги, на котором он быстро писал форму допроса.
Безрылов кивнул только головой, и Евсеич бросился вон из избы.
Через минуту входная дверь отворилась, и в ней резко обрисовалась высокая фигура того самого мужчины, которого я видел с Ко`стюшкой на перевозе задумчиво следящим за облаками.
Входя в комнату, он слегка запнулся за порог, оглядел то место, за которое задел, потом вышел на середину и остановился. Его походка была ровна и спокойна. Широкое лицо, с грубоватыми, но довольно правильными чертами, выражало полное равнодушие. Голубые глаза были несколько тусклы и неопределенно смотрели вперед, как будто не видя ближайших предметов. Волосы подстрижены в скобку. На новой ситцевой рубахе виднелись следы крови.
Проскуров передал мне «форму» и, подвинув перо и чернильницу, приступил к обычному опросу.
– Как зовут?
– Иван тридцати восьми лет.
– Где имеете место жительства?
– Без приюту… в бродяжестве…
– Скажите, Иван тридцати восьми лет, вами ли совершено сего числа убийство ямщика Федора Михайлова?
– Так точно, ваше благородие, моя работа… Что уж, видимое дело…
– Молодец! – одобрил бродягу Безрылов.
– Что ж, ваше благородие, зачем чинить напрасную проволочку?.. Не отопрешься.
– А по чьему научению или подговору? – продолжал следователь, когда первые ответы были записаны. – И откуда у вас те пятьдесят рублей тридцать две копейки, которые найдены при обыске?
Бродяга вскинул на него своими задумчивыми глазами.
– Ну, уж это, – ответил он, – ты, ваше благородие, лучше оставь! Ты свое дело знаешь – ну, и я свое тоже знаю… Сам по себе работал, больше ничего… Я, да темная ночка, да тайга-матушка – сам-третей!..
Безрылов крякнул и с наслаждением отхлебнул сразу полстакана, кидая на Проскурова насмешливый взгляд. Затем он опять уставился на бродягу, видимо любуясь его образцовою тюремною выправкой, как любуется служака-офицер на бравого солдата.
Проскуров оставался спокоен. Видно было, что он и не особенно рассчитывал на откровенность бродяги.
– Ну, а не желаете ли сказать, – продолжал он свой допрос, – почему вы так зверски изрезали убитого вами Федора Михайлова? Вы имели против покойного личную вражду или ненависть?
Допрашиваемый смотрел на следователя с недоумением.
– Пырнул я его ножиком раз и другой… Более, кажись, не было… Свалился он…
– Десятник, – обратился Проскуров к крестьянину, – возьмите свечу и посветите арестанту. А вы взгляните в ту комнату.
Бродяга все тою же ровною походкой подошел к двери и остановился. Крестьянин, взяв со стола одну свечу, вошел в соседнюю горницу.
Вдруг жиган вздрогнул и отшатнулся. Потом, взглянув с видимым усилием еще раз в том же направлении, он отошел к противоположной стене. Мы все следили за ним в сильнейшем волнении, которое как будто передавалось нам от этой мощной, но теперь сломленной и подавленной фигуры.
Он был бледен. Некоторое время он стоял, опустив голову и опершись плечом о стену. Потом он поднял голову и посмотрел на нас смутным и недоумевающим взглядом.
– Ваше благородие… хрестьяне православные, – заговорил он умоляющим тоном, – не делал я этого. Верьте совести – не делал!.. Со страху нешто, не помню… Да нет, не может этого быть…
Вдруг он оживился. Глаза его в первый раз сверкнули.
– Ваше благородие, – заговорил он решительно, подходя к столу, – пишите: Ко`стюшка это сделал – Костинкин – рваная ноздря!.. Он, беспременно он, подлец!.. Никто, как он, человека этак испакостил. Его дело… Все одно: товарищ, не товарищ – знать не хочу!.. Пишите, ваше благородие!..
При этой неожиданной вспышке откровенности Проскуров быстро выхватил у меня перо и бумагу и приготовился записывать сам. Бродяга тяжело и как будто с усилием стал развертывать перед нами мрачную драму.
Он бежал из N-ского острога, где содержался за бродяжество, и некоторое время слонялся без дела, пока судьба не столкнула его в одном заведении с Ко`стюшкой и его товарищами. Тут в первый раз услышал он разговор про покойного Михалыча: «Убивец, мол, такой человек, его ничем не возьмешь: ни ножом, ни пулей, потому заколдован». – «Пустое дело, господа, – я говорю, – не может этого быть. Всякого человека железом возьмешь». – «А вы, спрашивают, кто такие будете, какого роду-племени?» – «А это, говорю, дело мое. Острог – мне батюшка, а тайга – моя матушка. Тут и род, тут и племя, а что не люблю слушать, когда, например, пустяки этакие говорят… вот что!» Ну, слово за слово, разговорились, приняли они меня в компанию свою, полуштоф поставили, потом Костинкин и говорит: «Ежели вы, говорит, человек благонадежный, то не желаете ли с нами на фарт[3] идти?» – «Пойду», – говорю. «Ладно, мол, нам человек нужен. Днем ли, ночью ли, а уж в логу беспременно дело сделать надо, потому что капиталы повезет тут господин из города большие. Только смотри, говорит, не хвастаешь ли? Ежели с другим ямщиком господин этот поедет, сделаем дело, раздуваним честь честью… Ну, а ежели убивец опять повезет, – мотри, убегешь». «Не будет этого, говорю, чтоб я убег». – «Ну, ладно, мол, ежели имеешь в себе такой дух, то будешь счастливый человек – за убивца можешь себе награду получить большую!..»
– Награду? – переспросил Проскуров. – От кого же?
– Ты вот что, господин, – сказал бродяга, – ты слушай меня, пока я говорю, а спрашивать будешь после… Ну, признаться сказать, на первый-то раз убег я, испужался. Главная причина – товарищи выдали. Идет на нас Михалыч, стыдно сказать, с кнутиком, а Костинкин с ружьем в первую голову убежал. Ну, подался и я, сробел… Да он же, подлец, потом первый на смех меня поднял. Язвительный он, Костинкин то есть. «Ладно, говорю, идем опять. Да смотри, Костюша, убегешь ежели – сам жив от меня не останешься!» Три дня мы в логу этом прожили – все его дожидались. На третий день приехал он под вечер: значит, ночью ему назад ворочаться. Изготовились мы; слышим: едет тихонько на вершной. Выпалил Костинкин из ружья, пегашку свалил. Михалыч кинулся в кусты, как раз на меня… прямо… Стукнуло у меня сердце-то, признаться, да вижу – все одно, мол: либо он, либо я!.. Изловчился, хвать его ножиком, да плохо. Схватил он меня за руку, нож вырвал, самого – обземь. Силен был покойник. Подмял; гляжу – пояс снимает, хочет вязать. А у меня за голенищем другой ножик в запасе. Добыл я его тихонько, повернулся да опять его… под ребро… Состонал он, повернул меня лицом кверху, наклонился, посмотрел в глаза… «А! – говорит. – Чуяло мое сердце!.. Ну, теперь ступай с богом, не тирань. Убил ты меня до смерти…» Встал я, гляжу: мается он… хотел было подняться – не смог. «Прости меня», – говорю. «Ступай, – отвечает, – ступай себе… Бог простит ли, а я прощаю…» Я ушел и не подходил более, поверьте совести… Костинкин это, видно, после меня на него набросился…