Бродяга смолк и тяжело опустился на лавку. Проскуров быстро дописал. Было тихо.
– Теперь, – заговорил опять следователь, – докончите ваше чистосердечное признание. Какой купец был с вами во время первого нападения и от чьего имени Ко`стюшка обещал награду за убийство Федора Михайлова?
Безрылов разочарованно смотрел на ослабевшего бродягу. Но тот вдруг поднялся со скамьи и принял прежний равнодушно-рассеянный вид.
– Будет! – сказал он твердо. – Боле не стану… Довольно!.. Про Костюшку-то все записали?.. Ну и ладно, вперед не пакости он! Прикажите, ваше благородие, увести меня, более ничего не скажу.
– Послушайте, Иван тридцати восьми лет, – сказал следователь, – считаю нужным предупредить вас, что чем полнее будет ваше сознание, тем мягче отнесется к вам правосудие. Сообщников же ваших вы все равно не спасете.
Бродяга пожал плечами.
– Это дело не наше. Мне все единственно.
Очевидно, не было надежды добиться от него чего-либо еще. Его вывели.
IX. Ход
Предстоит допрос свидетелей.
Они столпились кучкой у задней стены. Серая толпа с угрюмыми лицами стояла, переминаясь, в тяжелом молчании. Впереди всех был Евсеич. Лицо его было красно, губы сжаты, лоб наморщен. Он кидал исподлобья довольно мрачные взгляды, останавливая их то на Безрылове, то на следователе. По всему было видно, что в этой толпе и в Евсеиче, ее представителе, созрело какое-то решение.
Безрылов сидел на лавке, расставив широко ноги и пощелкивая пальцем одной руки по другой. Пока крестьяне входили и занимали места, он смотрел на них внимательно и вдумчиво. Потом, окинув всю толпу холодным, презрительным взглядом, он слегка, почти незаметно, покачал головой и, усмехнувшись, обратился к Проскурову:
– Кстати, Афанасий Иванович, я ведь и забыл поздравить вас с приятною новостью… Уж извините… Все эти хлопоты… Просто из ума вон…
– С чем это? – спросил Проскуров, не отрываясь от чтения протокола.
– Как? – просиял Безрылов. – Значит, вам ничего не известно, и я, некоторым образом, первый буду иметь удовольствие сообщить вам это приятное известие? Очень, оч-чень приятно-с…
Проскуров поднял глаза на заседателя, который, между тем, подходил к нему, брякая шпорами и обворожительно улыбаясь.
– Вы получаете назначение исправляющим должность казначея в N-ск… Ну, да это, конечно, одна форма; без сомнения, вы будете утверждены окончательно. Поздравляю, голубчик, – продолжал Безрылов самым задушевным и благожелательным тоном, завладевая рукой удивленного Проскурова, – поздравляю от всего сердца.
Но Проскуров плохо оценил дружеское поздравление; он быстро отдернул руку и вскочил с места.
– По… позвольте-с, милостивый государь, – заговорил он торопливо и даже заикаясь. – Здесь шутить не место. Н-не место-с!.. Думаете, я не понимаю вашей тактики? Ошибаетесь, милостивый государь. Я не теленок… да-с, милостивый государь, не теленок-с!..
– Что вы, бог с вами, Афанасий Иванович! – изумился Безрылов и даже развел руками и оглянулся, как будто призывая всех присутствующих в свидетели черной неблагодарности Проскурова. – Смею ли я шутить?.. Официальное назначение… сам читал бумагу-с… Уверяю вас… Ну и местечко, я вам скажу! – продолжал он, изменив тон и вновь впадая в дружескую фамильярность. – Теперь уж вам не придется возиться с этими неприятными делами. Даже и настоящее дело нам, несчастным, придется, вероятно, кончать без вашего незаменимого содействия… Жаль, конечно!.. Зато за вас… приятно-с! Место тихое, спокойное… ха-ха-ха!.. Как раз… ха-ха-ха!.. по вашему нраву… И притом… от купечества… ха-ха-ха-ха-ха!.. благодарность…
Безрылов как будто перестал стесняться, и его смех, от которого сотрясалась вся его тучная фигура, становился даже неприличен… А Проскуров стоял перед ним точно окаменелый, держась за стол обеими руками. Его лицо сразу как-то осунулось и пожелтело, и на нем застыло выражение горестного изумления. В эту минуту – увы! – он действительно напоминал… теленка.
Я посмотрел на крестьян. Все они как-то подались головами вперед, только Евсеич стоял, низко нагнув голову, по своему обычаю, и слушал внимательно, не проронив ни одного слова.
Дальнейший допрос не представлял уже в моих глазах ни малейшего интереса. Я вышел в переднюю…
Там, в углу на лавке, сидел жиган. Несколько крестьян-караульных стояли в сторонке. Я подошел к арестованному и сел рядом. Он посмотрел на меня и подвинулся.
– Скажите мне, – спросил я у него, – неужели у вас действительно не было никакой вражды к покойному Михайлову?
Бродяга вскинул на меня своими спокойными голубыми глазами.
– Чего? – переспросил он. – Какая может быть вражда? Нет, не видывал я его ранее.
– Так из-за чего же вы убили? Ведь уж наверное не из-за тех пятидесяти рублей, что при вас найдены?
– Конечно, – произнес он задумчиво. – Нам, при нашей жизни, вдесятеро столько – и то на неделю хватит, а так, что значит… может ли быть, например, эдакое дело, чтобы вдруг человека железом не взять…
– Неужто из любопытства стоило убивать другого, да и себе жизнь портить?
Бродяга посмотрел на меня с каким-то удивлением.
– Жизнь, говоришь?.. Себе то есть?.. Какая может быть моя жизнь? Вот нынче я Михалыча прикончил, а доведись иначе, может, он бы меня уложил…
– Ну нет, он не убил бы.
– Твоя правда: мог он убить меня – сам жив бы остался.
– Тебе его жалко?
Бродяга посмотрел на меня, и взгляд его сверкнул враждой.
– Уйди ты! Что тебе надо? – сказал он и потом прибавил, понурив голову: – Такая уж моя линия!..
– Какая?
– А вот такая же… Потому как мы с измалетства на тюремном положении…
– А бога ты не боишься?
– Бога-то? – усмехнулся бродяга и тряхнул головой. – Давненько что-то я с ним, с богом-то, не считался… А надо бы! Может, еще за ним сколько-нибудь моего замоленого осталось… Вот что, господин, – сказал он, переменив тон, – ничего этого нам не требуется. Что ты пристал? Говорю тебе: линия такая. Вот теперь я с тобой беседую как следует быть, аккуратно. А доведись, в тайге-матушке или хоть тот раз, в логу, – тут опять разговор был бы иного роду… Потому – линия другая… Эхма!
Он опять встряхнул своими русыми волосами.
– Нет ли, господин, табачку покурить? Страсть курить охота! – заговорил он вдруг как-то развязно; но мне эта развязность показалась фальшивой.
Я дал ему папиросу и вышел на крыльцо. Из-за лесу подымалось уже солнце. С Камня над логом снимались ночные туманы и плыли на запад, задевая за верхушки елей и кедров. На траве сверкала роса, а в ближайшее окно виднелись желтые огоньки восковых свечей, поставленных в изголовье мертвого тела.
1882
В дурном обществе
Из детских воспоминаний моего приятеля
I. Развалины
Моя мать умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему горю, как будто совсем забыл о моем существовании. Порой он ласкал мою маленькую сестру и по-своему заботился о ней, потому что в ней были черты матери. Я же рос, как дикое деревцо в поле, – никто не окружал меня особенною заботливостью, но никто и не стеснял моей свободы.
Местечко, где мы жили, называлось Княжье-Вено, или, проще, Княж-Городок. Оно принадлежало одному захудалому, но гордому польскому роду и представляло все типические черты любого из мелких городов Юго-Западного края, где, среди тихо струящейся жизни тяжелого труда и мелко-суетливого еврейского гешефта, доживают свои печальные дни жалкие останки гордого панского величия.
Если вы подъезжаете к местечку с востока, вам прежде всего бросается в глаза тюрьма, лучшее архитектурное украшение города. Самый город раскинулся внизу над сонными, заплесневшими прудами, и к нему приходится спускаться по отлогому шоссе, загороженному традиционною заставой. Сонный инвалид, порыжелая на солнце фигура, олицетворение безмятежной дремоты, лениво поднимает шлагбаум, и – вы в городе, хотя, быть может, не замечаете этого сразу. Серые заборы, пустыри с кучами всякого хлама понемногу перемежаются с подслеповатыми, ушедшими в землю хатками. Далее широкая площадь зияет в разных местах темными воротами еврейских заезжих домов, казенные учреждения наводят уныние своими белыми стенами и казарменно-ровными линиями. Деревянный мост, перекинутый через узкую речушку, кряхтит, вздрагивая под колесами, и шатается, точно дряхлый старик. За мостом потянулась еврейская улица с магазинами, лавками, лавчонками, столами евреев-менял, сидящих под зонтами на тротуарах, и с навесами калачниц. Вонь, грязь, кучи ребят, ползающих в уличной пыли. Но вот еще минута и – вы уже за городом. Тихо шепчутся березы над могилами кладбища, да ветер волнует хлеба на нивах и звенит унылою, бесконечною песней в проволоках придорожного телеграфа.