– Просто поднимись на чердак и посмотри на эти деньги.
Жена тряхнула головой, словно хотела избавиться от мыслей, которые, кажется, начали пускать корни в голове под влиянием этого диалога.
– Нет. Не хочу я их видеть. Они не наши. И чем дольше ты будешь держать их у себя, тем глубже влипнешь в неприятности.
– Да кто узнает? Полиция? Ребята из пожарной команды? Никто ничего не видел. Даже если кто-нибудь предполагал, что внутри были деньги, дом-то сгорел. И если у пострадавшего были дружки, они тоже так подумают.
– Но сам-то он тебя видел. Тот парень.
– Он был почти в агонии, ничего не соображал. Не знаю, что он видел. И что запомнит. К тому же ты сама сказала, что он может не пережить эту ночь.
Пола отвергала каждый мой разумный довод, и сколько я ни пытался ее убедить, ничего не выходило. Еще полтора часа мы пережевывали одно и то же, продолжая спор. Жена то и дело выходила из себя, а я раздражался настолько, что начинал покрикивать от злости. Наконец мы пришли к шаткому перемирию и решили лечь спать, а завтра продолжить. Дело шло к четырем часам.
В кровати жена еще час вертелась с боку на бок. Разумеется, я знал об этом, потому что тоже не мог уснуть. Едва я вроде бы начинал проваливаться в сон, мысли возвращались к деньгам на чердаке. И эти мысли то радовали, то пугали, и так без конца, снова и снова.
* * *
На следующее утро мы проснулись и, не перекинувшись ни словом, отправились на кухню варить кофе. И первым делом Пола, словно продолжая ночной спор, спросила:
– А если парень выживет? Если он поправится и вспомнит, что видел, как ты взял деньги?
Келли
Я позвонила доктору Леннарду и сообщила, что везут пациента с ожогами. Леннард был главным врачом больницы, и, что в данном случае еще важнее, у него имелся опыт работы в ожоговом отделении во время ординатуры в Питсбурге. Однако даже он дышал сквозь стиснутые зубы, когда осматривал нового пациента: похоже, на спину пострадавшему попал какой-то пылающий химический состав. Местами плоть сожгло так, что стал виден позвоночник и вздувшийся пузырями подкожный жир. Обгоревшая кость приобрела мерзкий красно-коричневый оттенок. И воняло все это отвратительно, как смесь паленой пластмассы и пережаренных гамбургеров.
Доктор Уиллис ассистировал, и мы втроем усердно трудились, стараясь стабилизировать пациента. Для провинциальной больницы мы справились весьма неплохо – во всяком случае, подготовили пациента к перевозке в Филадельфию, где более приличное оборудование. Вот только дорога туда занимала четыре часа в карете скорой помощи или два с половиной часа на вертолете – при условии, что нам удастся его выбить.
– Он не вынесет транспортировку, – сказал доктор Леннард, словно прочтя мои мысли.
– Не вынесет.
– Если бы дорога занимала поменьше времени, в пределах получаса, мы могли бы рискнуть. А так лучше подержать его у себя какое-то время, стабилизировать. А там посмотрим.
– Согласна.
Мы обработали парню раны, поставили капельницу, надели маску и подали на нее кислород. К тому времени, когда появилась Пола и взяла на себя заботы о пациенте, мне уже пора было встречаться с Джо Крайнером, шефом полиции, который приехал вместе с вернувшейся каретой скорой помощи.
Скорая привезла двух покойниц, которых следовало поместить в морг: тридцатичетырехлетнюю женщину и ее девятилетнюю дочь. В городе была только одна скорая, поэтому их положили на носилки бок о бок. У девочки был синдром Дауна, и она, вероятно, умерла от врожденного порока сердца, а женщина намеренно устроила себе передозировку героином. Неважно, сколько трупов я перевидала за годы работы в медицине и какой язвительной стала (пусть только в мыслях, а не в словах), смерть ребенка всегда вызывает у меня лишь глубокую скорбь.
Доктор Уиллис еле слышным шепотом формально констатировал, что они обе мертвы. Шеф полиции Крайнер снял шляпу.
Я пригладила девочке волосы, прежде чем накрыть ее простыней.
* * *
Единственное, чего я когда-либо хотела, это стать медсестрой. Какой-нибудь доморощенный психолог скажет: мол, все дело в том, что ребенком я слишком много времени проводила в больницах. Возможно, так и есть. Медсестры относились ко мне хорошо, во время разговора смотрели мне прямо в глаза и никогда не лгали. А вот врачи, наоборот, заверяли, что все будет прекрасно и следующая операция починит меня на всю оставшуюся жизнь. Но потом, когда лицо не заживало как следует, обещали, что уж в следующий-то раз все пойдет как надо, давая мне надежды, которые в конечном итоге оказались напрасными. Медсестры ничего не обещали, только подбадривали и учили быть сильной.
Мой официальный диагноз звучал так: врожденная двусторонняя полная челюстно-лицевая расщелина с сильной деформацией верхней губы и нёба. В наше время этот дефект устраняется несколькими операциями, после которых, если сделать их в детстве, остается лишь небольшой шрам. Однако около тридцати лет назад технологии еще не были столь совершенны, а две чуть не отправившие меня на тот свет инфекции, которые последовали за хирургическим вмешательством, так усугубили проблему, что врачи почли за лучшее больше не вмешиваться.
– Ей нужно просто научиться с этим жить, – сказал как-то один из хирургов, обращаясь к моей матери, а не ко мне, хотя я сидела тут же на соседнем стуле.
В результате я осталась с грубым розовым шрамом длиной в два дюйма от носа до верхней губы, который иногда заставляет рот кривиться, будто в усмешке. А ярко-рыжие волосы, похоже, лишь усугубляют ситуацию, потому что привлекают внимание к лицу. Ковид стал для нашего городка катастрофой, но для меня лично у пандемии нашелся интересный побочный эффект. Маска отлично скрывала шрам, и как-то раз я даже отправилась в Харрисбург, убеждая себя, что еду за покупками, хотя на самом деле мне было просто интересно, как станут вести себя незнакомые люди, если не видят нижнюю часть моего лица. В тот день двое мужчин попытались назначить мне свидание. Не знаю уж, обрадовало меня это или опечалило. Я вежливо отказала обоим, и по этому поводу чувства у меня тоже были двоякие.
Но точно могу сказать, что к двадцати восьми годам меня ни разу не приглашали на свидание, пока я не вышла в люди в маске.
* * *
На следующий день я приехала на работу, проверила журнал пациентов и обнаружила, что занята лишь одна палата, та, где лежал мужчина с ожогами. Ночная сестра при моем появлении удалилась, оставив меня в обществе администраторши и доктора Уиллиса, который пошел вздремнуть в свободную палату, наказав не будить его без крайней необходимости.
Одноэтажная больница на десять коек вполне может в течение нескольких часов быть очень тихим местечком, и я подумывала тоже прилечь, но тут у входа остановилась машина. Ее водитель вошел в автоматические двери.
– У вас есть инвалидная коляска? – спросил он. В голосе не было тревоги, и я сделала вывод, что посетитель, вероятно, привез старичка с больной спиной или вывихом голеностопа.
Я подкатила к автомобилю неприлично скрипящее инвалидное кресло и увидела девушку лет шестнадцати, которая тихо постанывала от боли. Вот и доверяй после этого логике!
– Привет, моя хорошая, – сказала я. – Что случилось?
– Мне немножко больно, – отозвалась она, изо всех сил стараясь скрыть страдание. Однако правду можно было легко прочесть по глазам.
– Я не хочу тебя двигать на случай перелома или…
– Никаких переломов, – заверила она, а потом добавила будничным тоном: – У меня рак.
Тут девушка попыталась улыбнуться, но рот искривился в гримасе, когда накатила новая волна боли.
– Меня зовут Келли, – представилась я. – А тебя?
– Габриэлла.
– Ясно, Габриэлла. Давай помогу тебе выбраться из машины.
Отец девушки стоял чуть в стороне, словно стыдясь происходящего.
– Я забыл ее обезболивающие, – пояснил он. – В смысле, не пополнил запас.