Сейчас, вот уже несколько месяцев, я, пытаясь прибегнуть по давней привычке к этому, казалось бы, испытанному средству, с ужасом обнаруживаю, что на счастливые воспоминания налипла какая-то непонятного происхождения вязкая слизь, не позволяющая не только брать их в руки, но даже и просто прикасаться к ним.
Остается надеяться лишь на то, что это не навсегда.
Тайный ход
Тайнинка. Так назывался – впрочем, называется и теперь – небольшой дачный поселок рядом с Мытищами, в котором я прожил значительную часть своего детства.
Там же я ходил в школу, и ходил я туда до 9‐го класса, пока мы с родителями не переехали в другое место.
Тайнинка, повторяю, была дачным местом. Но многие – как мы, например, – жили там постоянно. А какие-то семьи переселялись туда только в летние месяцы. Поэтому среди моих тайнинских дружков были вроде как постоянные, а были, можно сказать, сезонные.
Меня, надо сказать, буквально с тех пор, как я стал читать увлекательные детские книжки вроде «Острова сокровищ», не оставляла настойчивая мечта найти клад, тайник, разгадать какую-нибудь важную тайну, которая радикально изменит мою жизнь, и изменит ее в исключительно лучшую сторону – а в какую же еще.
И в этом контексте название поселка, в котором я жил, оказалось как нельзя кстати. «Тайнинка», разумеется, от слова «тайна», а иначе и быть не может. А эту тайну необходимо разгадать. И разгадать ее должен не кто-нибудь вообще, а именно я.
Обдумывал я также и объемный историко-приключенческий роман, в сюжетном центре которого была бы она самая, моя Тайнинка.
Роман должен был называться «Тайный ход».
И этими своими планами я сдуру стал делиться с родственниками.
Они же, ограниченные в своем мещанском мирке и поэтому не способные по достоинству оценить величие замысла, восприняли эти мои литературные поползновения исключительно юмористически, что мое еще не развитое, но уже проклюнувшееся авторское самолюбие не могло, конечно же, не уязвлять.
Веселье взрослых по поводу моих великих замыслов принимало иногда даже и околохудожественные воплощения.
Так, например, мой дядя Сава, отец моего кузена художника Юрия Злотникова, будучи и сам художником-любителем, нарисовал однажды такую картинку. На краю железнодорожной платформы спиной к зрителю стоял мальчик. Параболическая пунктирная линия, начинавшаяся где-то в нижней половине его туловища и уходившая куда-то вниз, не оставляла сомнений в том, что изображенный на картинке отрок увлеченно мочится с платформы.
Под картинкой была подпись: «Левка описывает Тайнинку». Взрослым казалось это ужасно смешным. Мне – не очень. Но ощутить себя героем художественно-графического произведения было все же лестно.
Призрачная и до поры до времени не оформленная тайна Тайнинки все же продолжала интриговать мою беспокойную душу.
Этим я делился и со своим сердечным дружком Смирновым, с которым нас объединяло неуемное фантазерство, граничившее с визионерством. Образ нашей Тайнинки как места загадочного заворожил и его.
Хорошо помню, как в один из летних дней 1961 года друг Смирнов сказал: «Я где-то прочитал, что из Кремля в Загорск (это теперь Сергиев Посад) прорыт тайный подземный ход. По моим расчетам, он должен проходить прямо под платформой Тайнинская». Где прочитал? Какой ход? По каким расчетам? Неважно. Главное – это моя несокрушимая готовность поверить в любую приключенческую чушь.
«Давай, – говорит, – залезем под платформу и посмотрим, что там. Вдруг какой-нибудь тайный вход. Все равно делать нечего».
Делать нечего. Мы взяли большой китайский фонарь и заползли под платформу. Самое смешное, что под ней действительно оказалось что-то вроде колодца. Причем открытого. Мы торжествующе переглянулись и полезли. Хода там не оказалось, а оказалось совсем не глубокое замусоренное дно. Смирнов первым делом наступил на ржавую проволоку, которая порвала ему штанину и здорово поцарапала ногу. Пока он долго и цветисто матерился, я с размаху вступил ногой в изобильную и почему-то совершенно свежую какашку.
Но мы решили не отступать и стали шарить фонариком по стенам. Ничего там не было, не считая одной короткой, очень выразительной и хорошо всем известной надписи.
Недолго подумав, мы решили приостановить поиски до следующего раза и вылезли на поверхность. Мимо нас с грохотом ехали поезда в ту и в другую сторону. Дождавшись, когда они утихнут, мы выбрались из-под платформы и отправились домой: он – поминутно задирая рваную штанину и рассматривая ссадину на ноге, я – не очень, надо сказать, успешно – обтирая ботинок о траву.
«Завтра придем опять», – с несколько искусственной, помню, бодростью в голосе говорил Смирнов. «Ага», – соглашался я. Но мы так и не пришли, потому что потом появились другие дела – очень какие-то важные и интересные, а вот какие – не помню. И, наверное, это даже хорошо, что не помню. Нельзя же совсем все помнить.
Подлива
Начать, боюсь, придется с зависти – не с самого, прямо скажем, доблестного чувства. Причем не с чьей-нибудь вообще зависти, не с абстрактной. С моей, с моей собственной, активно присущей мне в детском возрасте и не уверен, что в полной мере преодоленной к настоящему времени.
Я был, короче говоря, мальчик необычайно завистливый.
Но почему-то завидовал я чему-нибудь по большей части странному, чему-нибудь такому, чему обычно особенно завидовать как-то не очень принято.
Ну, например.
Были у меня в детстве два дружка-приятеля. Один из них жил на втором этаже, и я ему страшно завидовал, потому что ему можно было целыми днями сидеть у окна, рассматривать различных прохожих и иногда даже, когда никто его не видел, кидаться в кого-нибудь из прохожих катушками из-под ниток, пустыми спичечными коробками, конфетными фантиками или жеваными промокашками.
Второй, напротив, жил в полуподвале со своими родителями-дворниками. Ему я тоже завидовал, потому что как же: подземелье, подполье, пещера, тайные ходы и черт знает что еще.
Завидовал я еще и тому, что в этой семье говорили по-татарски, что они в своем заветном подземелье могли разговаривать на тайном, непонятном окружающим языке.
Нижние половинки окон показывали лишь кирпичную кладку, а в верхних были видны бодро сменявшие друг друга башмаки и валенки, а также приземлявшиеся рядом с окном окурки, плевки, подсолнечная шелуха и обгорелые спички. Разве не интересно?
Я-то жил на первом этаже, и это было как раз ужасно неинтересно.
Также я завидовал еще одному своему однокласснику, который вместе со своей матерью и вовсе жил в проходной завода. Это был, конечно, высший пилотаж! Целый день мимо них шастали разные люди, некоторые здоровались и останавливались поговорить. В их жилище как-то помещались две перпендикулярно расположенные относительно друг друга кровати и стол с керосинкой. Где-то каким-то образом размещалась и посуда. Я это знаю точно, потому что пару раз мне посчастливилось у них пообедать. И я навсегда запомнил, что именно мы ели. Ели мы на первое суп с макаронами, а на второе – просто макароны. Мне это ужасно понравилось, а другу я тяжело и даже отчасти злобно завидовал.
Но эти все зависти – сущий пустяк по сравнению с главной моей завистью, с завистью номер один, с завистью с заглавной буквы, с заветной, можно сказать, завистью.
Женя Ульянов, длинный и тощий, всегда какой-то бледный, тихий и неразговорчивый, мой одноклассник с 1‐го по 4-й класс, который часто пропускал занятия, потому что, счастливчик, часто болел, однажды исчез не на день, не на неделю, не на две недели, а чуть ли не на месяц или на еще дольше.
И что вы думаете! Оказалось, что его перевели в другую школу. Да не просто в какую-то там школу, нет! Бери выше – в интернат! В интернат, расположенный, заметьте, за городом! В лесу буквально! Одного, без всяких родителей и бабушек! Это уже само по себе дорогого стоит, и кто же об этом бы не мечтал!