Прямо перед Петькиной полкой четыре мужика резались в карты. Разговор шёл интересный и даже, как показалось мальчишке, героический. Да и вообще картёжники Столбову понравились. Широкоплечие! С обветренными лицами и хриплыми голосами. «Настоящие трапперы», – подумал о них Петька, припомнив сразу и «Зверобоя», и «Последнего из могикан», и даже «Дерсу Узала»… \
–
Счас лося… Лося надо брать, – говорил хрипло один из мужиков, упираясь мощным подбородком в воротник грубого свитера. – Лось тут непуганый. А лось – это что? Это мясо! В городишко приедешь – с руками оторвут. Значит, содействие городу в обеспечении продуктами.
–
А разве тут не заповедник? – спросил его парень в очках и в жёлтой нейлоновой куртке, которую Петька сразу оценил: канадская или японская.
Намёк понял! – сказал хрипатый. – Нет, дорогуша, тут не заповедник. Вот с вальта я и пойду! Не заповедник тут! И вот ещё вам в придачу. А вы каким промыслом живёте?
–
Наука! – сказал очкастый и засмеялся. – Как это? Стас? Какая наука?
–
Эта… – сказал его партнёр. – Этнография! Во!
–
Это как же? Вот наше дело исконное – охота. А вы, я из- виняюся, как?
–
Очень просто, – говорит очкастый и запевает: – «Я ехала домой, двурогая луна… светила в окна тусклого вагона…»
Петька смотрит на них с верхней полки с уважением: первый раз он видит этнографов.
–
Вы, так сказать, собираете ценности материальные, а мы духовные. Вот вам дамочка! Тут деревни пустые стоят, а в них, знаете ли, пропадает всякая утварь или, к примеру, иконы… «Доски» мы их называем, а это сейчас в большом ходу…
–
Видал! Видал… – недобрым смехом засмеялся ещё один игрок, по виду тоже охотник. – А потом «рус ляпти, рус балалайка»… Скалки, прялки…
–
Именно, именно… – смеётся очкарик. – Не пропадать же этому в мёртвых деревнях… «Светила в окна тусклого вагона…»
–
А в раньшее время церковных воров знаешь как убивали? – интересуется тот, с недобрым смехом. И тоже запевает про двурогую луну.
–
Так дикие люди были! Опьянённые дурманом религии, они видели в иконах так называемые святыни, а не произведения искусства… А мы возвращаем народу утраченное достояние.
–
И сколько же такое достояние даёт, если, скажем, милиция застукает? – интересуется охотник.
«Что это он? – думает Петька. – При чём тут этнография и милиция?»
–
«Светила в окна тусклого вагона…» – поёт очкастый. – Меньше, меньше, чем за охоту без лицензий. Да ещё в заповеднике.
–
Не заповедник здесь… Не заповедник, – говорит охот-
ник. – Вот вам раз! Два! Три! И… погоны! – И он довольно начинает подпевать про окна тусклого вагона.
«Что это они поют неправильно, – думает сквозь дремоту Петька, – не «тусклого вагона», а «окна тусклые вагона», а тусклых вагонов не бывает, это окна тусклые…»
Трясётся вагон на стыках, гудит разговорами. В каждой секции – своё. Ребёнок плачет, гармошка играет… Но разговоры всё больше про деревню да про места, мимо которых мчится поезд.
–
То, что сейчас деньги вкладывают в Нечерноземье, – это не только экономика… – говорит кто-то в соседнем купе. – Это наш национальный, патриотический долг, нужно воскресить исторический центр России…
–
Болото не стоит! Оно наступает! Мы сейчас осушаем те земли, которые полвека назад обрабатывались… А озёр сколько болотом затянуло… – толкуют в проходе.
–
И… милай, – встревает, судя по голосу, старуха, – я девчонкой была – всё озёры да озёры кругом, а теперя болотина онна…
–
От болот реки образуются, – говорит ещё кто-то. – Болота осушите – рек не станет.
–
Не заповедник тут, не заповедник… – говорит под Петькиной полкой охотник. – Это тут егерь есть один – Антипа Пророков, так он норовит все леса в заповедник превратить.
–
Знаем, – подтверждает очкастый, – чокнутый он. Сумасшедший.
–
Точно, – говорит охотник. – Меня в упор стрелял. Я кричу: «Что ты делаешь? Убьёшь – тебя в тюрьму посадят!» А он смеётся. «Не твоя, – говорит, – забота! Были бы у лосей ружья – я бы не стрелял». И в шапку мне пулей! Пулей! Ненормальный.
–
Да, – тяжело вздыхает другой охотник. – С ним общего языка не найдёшь. А вот, к примеру, сколько икона может стоить?
–
По-разному, – отвечает очкарик. – Смотря кто берёт.
«А разве иконы продают?» – сквозь сон думает Петька.
И ему припоминается Николай Александрович. Как тот изменился в лице, когда Петька спросил: «Сколько это стоит?». Словно он про что-то стыдное спросил. И как восторгался реставратор: «Какие краски! Контур плавный! Рисунок…»
–
Тут зверьё само на выстрел идёт, – говорит тот, с героическим подбородком, в свитере. – На прошлой неделе взяли лосиху. Рюкзака два мяса, шкуру сверху повесили. Только идти
собрался, а за мной лосёнок сзади, здоровый уже, а совсем дурак, так до грузовика и шёл. За шкурой! Дурак!
–
Это их Антипа избаловал! Он их солью да сеном всю зиму прикармливал. Они человека не боятся.
–
Да нет! Это он за шкурой шёл! До самого грузовика. Так что мясо теперь за охотником само ходит…
Это последнее, что слышит засыпающий Петька. Ему снится индеец в полном боевом уборе, Зверобой и Чингачгук, друг индейцев, в исполнении югославского артиста Гойко Митича. И он, сам Петька, скачет куда-то на мустанге по прериям.
«Доски нынче в ходу!» – говорит Чингачгук, а Зверобой добавляет: «Теперь мясо за охотником само ходит… Только вот егерь сумасшедший всю музыку портит…»
Ещё вечером решил Петька подружиться с героическими охотниками и с этнографами. А может, и попроситься с ними на охоту. Всё лучше, чем ехать в какую-то деревню о пяти дворах, к какой-то Клаве. Но утром он, как водилось в его обычаях, проспал и проснулся оттого, что его трясли.
– Мальчик, – орала над его ухом проводница, – что ты разлёгся! Твоя станция!
Петька с грохотом повалился с полки и, роняя лыжи, которые всё время норовили стать поперёк прохода, побежал к выходу, метнул в вагонную дверь рюкзак и сам, как десантник, ринулся за ним. Его ослепил радостный блеск снега, синего неба, солнца. Он даже ошалел немного…
«Где же я найду эту Клаву, которая должна меня встречать?» Петька огляделся. У станции он увидел сани и лошадь. В санях стоял дед и наяривал на гармошке. Столбов подошёл к нему.
Тепловоз зафырчал. Поезд уехал, и в наступившей тишине особенно весело заливалась гармошка. Невольно шагалось в такт плясовой. Старик с гармошкой был похож на деда-мороза из мультика. Шуба до пят, из-под воротника задорным клином торчит бородёнка. А тут ещё принялся он выкрикивать частушки, да такие разудалые, что лошадь только вздрагивала и трясла перевитой лентами гривой.
– Я извиняюся! – закричал старик. – Не вы ли, я извиняюся, Столбов Пётра?
–
Я! А вас за мною Клава прислала?
–
Клаве меня прислать никак невозможно, – ответил старик, – потому как я Клава и есть! Клавдий меня называют – в честь римского императора!
Из-за угла вывернулась девчонка в пуховом платке крест- накрест и в оранжевом полушубке.
–
Катюша! Вот он! Она, вишь ты, стесняется, что я на гармошке исполняю, – пояснил дед, укладывая Петькины вещи. – «Вы, – говорит, – дедуня, меня на всю станцию позорите». А я так понимаю: гостя с музыкой надо встречать. А? Ну, поручкайтесь! Чего вы так стоите?
–
Здрасти. Пётр!
–
Здравствуйте и вы! Катерина, – нараспев сказала девчонка, покраснела и стала совсем похожа на апельсин.
–
Катерина Николаевна Стамикова, приставлена ко мне по тимуровской линии, – объяснил дед. – Как пенсионеру и инвалиду войны воспомоществование оказывать. Вот. А сюда её старуха моя отрядила, чтобы я в буфете себе лишнее не позволил. Для досмотру за мной. Потому как ежели напьёшься, можно замёрзнуть в дороге: ехать-то двадцать пять вёрст!
Дед тараторил, мотался вокруг лошади, оправлял сбрую. У Петьки от него в глазах рябило.