Через час Франсиско вышел из таверны и поплелся в монастырь. Голова кружилась от выпитого, в ушах все еще стоял оглушительный шум, мысли мешались: нелепый конец Исидро Миранды, арест Бартоломе Дельгадо, жаркий спор между иудеем Савлом и христианином Павлом. По улице змеилась сточная канава, в которой тускло блестели осколки вечернего неба. От воды поднимался тяжелый запах. Да, эту вонь ни с чем не спутаешь: она давно стала неотъемлемой чертой великолепного Города Королей. Чтобы не оступиться в густых сумерках, Франсиско старался держаться поближе к беленым стенам домов. У ворот обители юноша остановился, прислонился к косяку и поднял глаза к низко нависшим тучам. Потом вошел и зашагал по длинному коридору, еще не зная, что его ждет.
83
А с Мануэлем Монтесом приключилось вот что: несчастный впал в грех рукоблудия и теперь терзался горчайшим чувством вины. Монах притащил к себе в келью жаровню для нагревания хирургических прижигателей и наполнил ее раскаленными углями, которые, точно рубины, сочились зловещим кроваво-красным сиянием. Затем опустился на колени, помолился Пресвятой Богородице и простер к ней ладони. Он не вспоминал о судьбе сводного брата Бартоломе Дельгадо, арестованного инквизицией, но думал лишь о собственных мерзостях. В полумраке послышалось бормотание: «Они осквернились. Вот эти самые руки осквернились».
Монах поднялся и, всхлипывая, сделал три шага к жаровне. Опять преклонил колени. На костлявое лицо легли багровые блики. Горячий свет завораживал, опьянял. Угли подернулись нежным слоем пепла, они похрустывали и даже, казалось, подмигивали. Мануэль Монтес воздел руки к потолку, а потом, преисполнившись яростной решимости, сунул их в жаровню.
Келью наполнил тошнотворный запах горелого мяса. Растопыренные пальцы кающегося задымились. Доминиканец взвыл: «Осквернились!» Корчась от невыносимой боли, обливаясь потом, он все глубже зарывался ладонями в жар. Безгубый рот растянулся в блаженной улыбке. Тело сотрясали судороги. В последний раз сжав в горстях жгучие яхонты, брат Мануэль испустил победный вопль и рухнул без чувств.
Руки обгорели до кости, не осталось ничего — ни мышц, ни сухожилий, ни вен. Только две черные культяпки. В обители поднялся переполох. Искалеченного монаха перенесли в лечебницу. Растолкали Мартина, разбудили аптекаря и слуг, подняли на ноги всех. По двору с воплями и молитвами бестолково заметались черные тени. Кто-то звал собратьев, кто-то бил себя в грудь и кричал теа culpa. Мартин оказал Мануэлю Монтесу первую помощь, но пульс прощупывался еле-еле: было ясно, что несчастный одной ногой в могиле.
Франсиско немедленно кинулся к своему благодетелю и увидал страшную картину, тощие предплечья заканчивались обугленными головешками. Мартин утверждал, что так мог поступить только настоящий святой.
— Какая жалость, — проговорил Франсиско, брезгливо поморщившись. — Ведь этими руками он еще мог бы сделать немало добрых дел.
— Святой, просто святой? — повторял Мартин, приподнимая обгорелые культи и покрывая их мягчительной мазью.
— Безумец! — резко возразил Франсиско.
— Нет, — замотал головой Мартин. — Подобный вызов собственной плоти очищает душу от грехов.
— Не потеряй он сознание, спалил бы себе руки по самые плечи. А там и голову. Какая глупость!
Мартин в ужасе уставился на юношу.
— Что ты мелешь, безмозглый еврей! Вдруг этот великий праведник услышит тебя!
— Едва ли. Бедняга, считай, уже на том свете.
— Как ты не понимаешь! Господь смилостивился и погрузил его в забытье, — взгляд Мартина пылал гневом. — Лучше заткнись и помоги мне наложить повязку.
Франсиско размотал длинную полосу ткани и стал оборачивать ею обожженную конечность. Они работали в тягостном молчании. Потом уложили страждущего на кровать и подсунули под голову подушку.
Распрямившись, Мартин пристально, со слезами на глазах воззрился на Франсиско. На лбу у монастырского цирюльника блестели капельки пота.
— Что с тобой?
Мартин закусил губу.
— Пожалуйста, прости меня. Как я только посмел тебя оскорбить!
— Да ладно, бывает.
— Умоляю, прости!
— Да прощаю, прощаю.
— Спасибо. Ты же не виноват, что родился евреем, — Мартин с трудом сдерживал рыдания. — А сам-то я кто? Грязный мулат, нечестивец… Даже у постели нашею святого собрата не смог обуздать свою подлую натуру
— Ты чересчур строг к себе.
Мартин сжал Франсиско запястье. Лицо его оживилось:
— Если хочешь, возьми плетку и отхлещи меня как следует!
— Что?!
— Пожалуйста, прошу тебя! Я проявил несдержанность и теперь заслуживаю наказания. За мои грехи умер отец Альбаррасин. За мои грехи пострадал брат Мануэль.
Франсиско отдернул руку. Голова шла кругом от выпитого, прочитанного и пережитого Савл и Павел отчаянно спорили, тело Исидро Миранды превращалось в зловонную громаду, брат Мануэль истязал себя. А теперь еще и Мартин предлагает ему стать палачом! Он отер лоб рукавом, молча выбежал в угольную темень двора, но тут же уперся взглядом в лица монахов, которые стояли под дверью и истово молились. Юноша попытался протолкаться сквозь плотную толпу, но не смог.
Вдруг желудок точно клещами сдавило. Жгучая горечь подкатила к горлу, и Франсиско вырвало прямо на рясы богомольцев.
84
Крысы, населявшие келью, давно привыкли к присутствию постояльца. Они шастали по стенам и перекрытиям, обозначая границы своих владений. Висли на тростниковой крыше, проносились по земляному полу, но не обращали никакого внимания на человека. Не бегали по его телу и не царапали коготками лицо, как в первую ночь.
Так что вовсе не грызуны мешали Франсиско спать. В беспокойную дрему прокрались тревожные воспоминания о недавних потрясениях. Обгоревшие руки Мануэля Монтеса еще дымились, скрюченные черные пальцы в пепельных прожилках, сочась кровью, тянулись к его заплаканным собратьям. Вдруг среди чернорясников возникли два персонажа в старинных одеяниях. Их уста открывались и закрывались, точно рты марионеток. Оба цитировали Священное Писание с превеликой точностью, но с полным отсутствием логики. Они спорили, а точнее, разыгрывали спор: старый, немощный Савл выстраивал рассуждения так, чтобы молодой, но мудрый Павел мог их опровергнуть. И когда Павлу не хватало убедительности, его дряхлый оппонент нарочно поддавался, словно только и мечтал оказаться на щите. Один стремился к поражению так же страстно, как другой — к победе. Потом Франсиско пробуждался и вновь возвращался мыслями к несчастному брату Мануэлю. А что, если он умрет? Кто похлопочет за него в университете?
Пока юноша метался между сном и явью, в оконце забрезжил слабый свет. Стояла глухая ночь, и Франсиско, разлепив наконец веки, завороженно смотрел на него, точно Моисей на неопалимую купину, ожидая внезапного озарения. Но услышал не глас Всевышнего, а мерные удары и приглушенные стоны.
Совестливый Мартин решил истязаться прямо у стены его кельи, показывая тем самым, как страстно жаждет искупить свою вину. Оскорбил человека, назвал евреем, значит, получай! Франсиско в панике зажал уши и зажмурился, но перед глазами тут же встали обугленные культяпки брата Мануэля, а в мозгу снова зазвучал наигранный спор между Савлом и Павлом.
Юноша знал, что монастырский цирюльник подвергает себя бичеванию каждые две недели, а когда обитель оставалась без настоятеля, то и чаще. После повечерия, когда братия удалялась на покой, Мартин запирался у себя и предавался молитве. Постепенно и душа его, и тело словно разделялись на несколько частей, и каждая жила своей собственной напряженной жизнью. Глаза мулата наливались кровью и горели, мышцы натягивались как канаты. Он раздевался до пояса, отодвигал к стене дощатые носилки, которые служили ему для спанья, а всем прочим — для переноски трупов, и снимал со стены цепь со стальными шипами. В такие минуты монах был и собой, и не собой. Темнота, оторванность от мира и внутренние борения фантастическим образом позволяли ему пребывать сразу в нескольких ипостасях. Рука, сжимавшая цепь, становилась рукой отца и безжалостно карала ублюдка, посмевшего набиваться в сыновья. «Чертов мулат!» — кричал родитель и с ненавистью обрушивал на смуглые плечи удар за ударом. Вместо белого ребенка мать произвела на свет бурую жабу. «Черномазый! Паскуда! Идиот!» Проклятия распаляли ярость. В одном теле было два человека: страдающий, сломленный Мартин и его отец — великолепный и грозный. Плечи принадлежали жалкому отщепенцу, десница же — гордому дворянину. Уста то растягивались в высокомерной улыбке, то извергали проклятия. По израненной спине текла презренная негритянская кровь. Но в груди билось сердце идальго Хуана де Порреса, волей испанского монарха оказавшегося в Западных Индиях.