Едва замолкли пушки и восстановился мир, и это вторая причина, вспыхнули другие движения угнетенных масс. Они не приблизили народ к правительству, ожидаемое демократическое общество уступило место тоталитарным движениям. Миллионы людей оказались захваченными речами демагогов, их идеологиями. Те же, кто надеялся на триумф разума и здравого смысла, были жестоко уничтожены. Сила разрушила право. Свободные люди приняли рабство, господство, навязанное насилием. И среди всех этих брожений чуткие уши, навостренные, как у зайца, и по тем же причинам, навостренные уши евреев услышали сначала антисемитский ропот, затем топот сапог марширующих нацистов. Из подвала одной из самых цивилизованных стран мира, я имею в виду Германию со всем ее интеллектуальным богатством, переполненным научными, художественными и литературными гениями, всплыли остатки варварства. Их мощные удары подорвали основания хрупкой демократии. И последние надежды, которые могли бы быть возложены на либеральную политику, на разумное видение истории, оказались разрушенными этим диким разгулом. Шум и неистовство этих орд пробудили у Фрейда и ему подобных страхи, унаследованные от предков. Даже будучи плохими советчиками, эти страхи являются дурным предзнаменованием. Они оживляют воспоминания о возбужденных толпах, собиравшихся от погрома к погрому.
Фрейд был евреем. Нацисты — антисемитами. Он впитал страх с молоком матери. Как только он заглядывал в архивы своей памяти, он обнаруживал там одну из генеральных репетиций этой бойни. Память лишала его малейшей иллюзии относительно того, что касается надежды на исчезновение нацистской партии. Как все интеллектуалы его закалки и его времени, он был пронизан немецкой культурой. Полностью доверяя силе разума и науки, он хотел ассимилироваться, погрузиться в окружающую культуру. Неуклонный подъем антисемитизма означал категорическое отторжение его во имя расы. Это ему доказывает, что он никогда не переставал быть евреем.
Это направление к Свану Фрейда ничего не объясняет с уверенностью. Кроме того, я не имею намерения этим удовлетвориться. Легче всего было бы остановиться на этом. Однако не заметить данный момент, обойти его молчанием под видом универсальности было бы хуже. Ни в один момент своей жизни Фрейд не отрицал своей принадлежности к особой истории и народу. Он не собирается, как Маркс, решать еврейский вопрос. Он не считает себя облеченным полномочиями выполнять особую миссию, как Эйнштейн, который однажды смог полушутливо-полусерьезно написать, что он стал "святым евреем". Фрейд признавал за этой принадлежностью факт своей биографии. Это судьба. С этим нужно согласиться без мистицизма. Если бы кто-нибудь попытался разорвать тысячу невидимых связей, он стал бы еще более зависимым.
В предисловии к изданию на иврите работы "Тотем и табу" Фрейд пишет:
"Если бы у него спросили, что есть в тебе иудейского, когда ты покинул все, что имел общего (религию, национальное чувство) с соотечественниками, он бы ответил: еще многое, вероятно, самое главное".
Конечно, он сделал это не с легким сердцем, не по доброй воле. А кто бы так сделал? Но, принужденный к этому, носивший смерть в душе, что очевидно, он отдался этому со всей энергией, которую ему оставила болезнь. Он признается в этом в письме 1930 г. к Цвейгу:
"Я слишком мало знаю о воле людей к власти, потому что я в целом жил, как теоретик. Я также не перестаю удивляться буйству последних лет, которые меня вовлекли так далеко в современность".
А я сам, не был ли я поражен этой книгой? Не спрашивал ли я себя, почему Фрейд посвятил эти последние годы психологии толп, если наша сегодняшняя история, не повторяя этой, не создавала бы своей собственной?
Третья причина сугубо научного порядка. Как известно, великий поворот в карьере Фрейда был отмечен открытием гипноза во время его пребывания во Франции. Гипноз обнаруживает себя как единственный метод, эффективный в то время для лечения неврозов, в особенности истерии. Очарованный Шарко, впечатленный результатами, полученными Бернгеймом и Льебо, Фрейд становится их приверженцем и поборником. На самом деле медицинские круги в Германии были враждебно настроены по отношению к гипнозу. Они рассматривали его как чистой воды шарлатанство. Он же применяет гипнотическое внушение и отдает должное его изобретателям. Затем он делает свое собственное открытие: "лечение словом". Расположившись на диване, пациент рассказывает все, что ему приходит в голову. Этот метод свободных ассоциаций дает начало психоанализу как оригинальной методе терапии психических расстройств. Однако в борьбе, которую Фрейд ведет за то, чтобы внедрить свою теорию и свой метод, он отказывается от гипноза. Он хочет повсеместно заменить его приемом и понятиями, которые он сам открыл.
Однако он замечает, что в науке немалое место занимает очень популярная в то время психология толп, где объяснительным фактором продолжает быть внушение. Ее понятия постоянно в ходу. Более, чем кто-либо иной. он знает, что психоанализ никогда не сводил счеты ни с гипнозом, ни с обольщением. (Сегодня, как и тогда, достаточно посмотреть на обстановку психоаналитического приема, чтобы убедиться в этом: кабинет аналитика, ритуальность его речей, церемониальность его поведения и отношения с пациентом.)
Вот и внушение, вернувшееся после двадцати — или тридцатилетнего забвения. Фрейд не может не отдавать себе в этом отчет. Он свидетельствует о ходе своих размышлений, напоминая, что точка зрения, которая сформировалась у него в 1889 г., остается в силе и в 1921 г.:
"Таким образом, можно допустить (в этой психологии), что внушение или, точнее, внушаемость является первичным и ни к чему не сводимым млением, основополагающим фактором психической жизни человека. Таково мнение Бернгейма, которого я сам видел в 1889 г., это необыкновенно впечатляло… И, снова касаясь сегодня, после тридцатилетнего перерыва, загадки внушения, я нахожу, что здесь ничего не изменилось, за исключением лишь того, что свидетельствует о влиянии, которое оказывал сам психоанализ".
Итак, сражение возобновилось на новой территории. Это скорее способ обновиться, чем противостоять старым привычным демонам и иметь возможность еще раз столкнуться с ними. Способ показать в целом, что психоанализ является основанием и для психологии толп.
Наконец, четвертая причина — личного порядка. Здесь мы располагаем свидетельством самого Фрейда. Бесспорно, он состарился. Но Бог знает, каким образом его старость дала не одному из ученых клеветников повод для дискредитации его трудов, появившихся после 1920 г. Одни приписывают его суждения о толпе общеизвестному консерватизму пожилых людей, а его пессимизм — страданиям, причиняемым раком. Все те, кто толкуют о пессимизме Фрейда, должны были бы, скорее, видеть в нем результат его объективности. О нем можно было бы сказать то, что Жак Ривьер говорил о Марселе Прусте: "Пруст, подходит к жизни без малейшего метафизического интереса, без малейшей конструктивной склонности, без малейшей попытки утешать". Им бы стоило также вспомнить, что только суеверный обыватель убежден, что стоит закрыть глаза на реальность мира, как сразу все наладится. Политика страуса не могла быть свойственна Фрейду, не могла не идти вразрез с его настоящей точкой зрения. И его слова оказались трагически пророческими.
Другие критики ссылаются на спад его интеллектуальных способностей. Ни первым, ни вторым неведом тот особый род свободы перед лицом социальных пут, спокойное безразличие к суждениям ныне живущих, которое дает образованным умам приближение смерти.
В любом возрасте устанавливается своего рода равновесие между интеллектуальными возможностями и нравственной силой противостоять нажиму и приманкам общества. С кокетством стариков, знающих, что они не уступают более молодым, Фрейд жалуется на затвердение своих научных артерий. А возраст ему приносит освобождение. Он многократно повторяет, надеясь быть понятым, что начало его медицинской карьеры, его клинические работы были ему навязаны извне. Он чувствовал себя порабощенным, связанным цепями, которые сдерживали его страсти, душили инстинктивные порывы его молодости.