"Образы, вызванные в их сознании персонажем, событием, происшествием обладают, — полагает Ле Бон, — живостью вещей почти реальных. Толпы пребывают отчасти в положении спящего человека, разум которого, какое-то время бездействуя, уступает место образам невероятной интенсивности, но мгновенно рассеивающимся при попытке, самонаблюдения".
Это то, что может произойти, когда толпа разбегается. Тогда человеческий рассудок берет верх. Пока что он все принимал некритично, пытаясь обосновать свои суждения не согласно опыту, а в согласии с большинством. Последнее всегда уводит его от действительности; оно обладает чрезвычайной силой убеждения, и человек в толпе не может ему противостоять. Постоянное смешение внутреннего мира с миром внешним является особенностью автоматического мышления. И если оно остается помехой для рефлексии, то для практики оно обладает преимуществом, поскольку позволяет перейти прямо от идеи к действию, соскользнуть с воображаемого на реальное. Доказательством этому могли бы быть эпизоды наподобие следующего:
"Часто рассказывают историю о народном драматическом театре, вынужденном охранять выход актера, исполняющего роль предателя, чтобы оградить его от агрессивных выпадов зрителей, возмущенных его воображаемыми преступлениями. В этом, я полагаю, один из наиболее заметных признаков психического состояния толп и, особенно, их способности подвергаться внушению. Нереальное в их глазах имеет почти такую же значимость, что и реальное. Им свойственна явная тенденция не отличать одно от другого".
IV
Нагромождает ли автоматическая мысль идеи-образы или проецирует их, в обоих случаях она ничуть не озабочена своей строгостью или связностью. Она обеспечивает более важный уровень благодаря верованиям и чувствам, которые определяют ее течение, как шлюзы определяют течение реки. Главное для нее, насколько это возможно, придерживаться конкретного, пережитого. Произнесенное слово, определенный образ важной особы вызывает мгновенную реакцию. Она отличается от критического мышления тремя основными чертами: безразличием к противоречию, жизненностью и повтором. Безразличие к противоречию оно наблюдается постольку, поскольку толпа беззастенчиво принимает и смешивает идеи, которые не вяжутся друг с другом — шовинистические и социалистические, идеи братства и ненависти и т. д., — ни в малейшей степени не смущаясь их нелогичностью или словесным нонсенсом. Надо полагать также, что эти искажения, привнесенные в разум, придают ему своего рода таинственность, сообщают ему дополнительную авторитетность, как в этом размышлении Мао:
"В народе демократия соотносима с централизмом, свобода — с дисциплиной".
Бросая вызов принципам элементарной логики, понятие может сочетаться со своей противоположностью. Такая нечувствительность к противоречию объясняет тот факт, что масса может перейти от сегодня к завтра, от одного мнения к мнению диаметрально противоположному, даже не заметив этого или, заметив, не попытаться это исправить. Виражи, перестройки, непоследовательность партии или движения проносятся поверх людских голов, увлекая их в своем вихре. Все это объясняет ту легкость, ту беззастенчивость с которой они противоречат сами себе, производя резкие перемены.
"Никакой логической связи, никакой аналогии или преемственности, — утверждает Ле Бон. — не связывает эти идеи-образы между собой, они могут сменяться одни другими, как стекла волшебного фонаря, которые вынули из коробки, где они были наложены друг друга. Так и в толпах можно видеть, как самые противоречивые идеи сменяют друг друга по воле мимолетной случайности. Толпа будет находиться под влиянием одной их этих разных идей, скопившихся в ее рассудке, и совершать самые противоречивые действия. Полное отсутствие критического разума не позволяет ей замечать противоречие позиций общественной жизни это не объясняет, почему члены партии и избиратели остаются верными ей, несмотря на частые смены курса, вопреки тому, что по четным дням она говорит одно, а по нечетным — совсем другое и объявляет врагами своих вчерашних союзников — история взаимоотношений между социалистами и коммунистами уже полвека иллюстрирует это. Но тот факт, что массы нечувствительны к этим противоречиям, попросту не замечают этих виражей, является важным историческим фактором.
Шекспир поразительно точно проиллюстрировал это с некоторой, если угодно, театральностью, но в абсолютном соответствии с исторической правдой, сообщенной Плутархом. В его драме Юлий Цезарь толпа устраивает овацию Бруту, который с помощью безукоризненно логических доводов объясняет, почему он предал смерти Цезаря. "Хотя он и Цезарь", объявляет один из его горячих сторонников. А мгновение спустя та же толпа, распаленная Марком Антонием, жаждет убить Брута и его друзей, изменников родины.
Нескольких образов было достаточно, чтобы вызвать желаемые эмоции: продырявленный и залитый кровью плащ — настоящая реликвия; изрешеченное ударами тело — завещание, которым Цезарь передает свою собственность народу и до этого почтительного слова, повторенного с оскорбительной иронией, которое звучит насмешкой над человеком чести, коим считает себя Брут. С одной стороны, высшие соображения и ослепление в том, что касается человека, политического животного; с другой, магия необузданных образов и разгулявшихся страстей, искусство оратора, который играет на настроении толпы, как на инструменте, из которого он по своей прихоти извлекает то звуки любви, то ярости, то ненависти!
Жизненность — это интуитивная способность, позволяющая выбрать решающую для массы идею из возможных. Ясно выраженная, живо заинтересовывающая, она пробуждает близкие каждому воспоминания. Она немедленно вызывает в сознании отсутствующую личность или предмет. Если вы слышите "Де Голль", перед вашими глазами возникает его высокая фигура, его размеренная поступь и отстраненный взгляд. Понятие «нацист». вызывает в вашем сознании толпу, марширующую строем, вскидывающую руки в гитлеровском приветствии, выкрикивающую лозунги на фоне знамен со свастикой, сжигающую книги или людей.
Ее сила состоит не в том, чтобы доказать, а в том, чтобы показать контраст между идеей жизненной и не вполне. Она не просвещает, а захватывает. Для того, кто это сознает, "это говорит", так как она впрямую относится к знакомой личности или к обыкновенному предмету. Эти свойства закрепляют ее в памяти и способствуют частому употреблению. С последствиями, которые сбивают с толку. Определенный тип знаний, насыщенных информацией, останется мертвой буквой, поскольку им недостает этой эмоциональной окрашенности. Если вы слушаете речь, перегруженную цифрами и статистическими данными, вы заскучаете и затруднитесь понять, в чем же вас хотели убедить. Несколько колоритных образов, ярких аналогий или же фильм, комикс гораздо сильнее действуют на воображение и получают эмоциональный отклик. Когда речь идет о толпах, "которые немного напоминают спящего", для того, чтобы поразить их воображение, нужно преувеличивать, используя утрирование в аргументации, эффектные примеры, броские обобщения. По поговорке:
"Что чрезмерно, то ложно". Для толп же было бы верно обратное: "Что чрезмерно — то верно", так, по крайней мере случается.
Древние авторы учили, что разум и память можно подвергнуть эмоциональному шоку с помощью необычных и ярких образов, прекрасных или уродливых, комических или трагических. А для того, чтобы себя подать, необходимо, чтобы личность имела выдающиеся черты, выходящие за рамки привычного особенности: нужно, чтобы она была подобна какой-то исключительной фигуре: герою или предателю, пережила необычные приключения и побывала в экстремальных ситуациях. При этом условии идеи или люди становятся для толпы действующими образами. Образами, которые можно прописывать, как лекарство, в больших дозах и часто.
"Все, что поражает, — утверждает Ле Бон, — является в форме захватывающего и цельного образа, свободного от неизбежной интерпретации или не имеющего иного сопровождения кроме нескольких удивительных фактов: великая победа, великое чудо, великое преступление, великая надежда. Следует представлять вещи целиком, никогда не вдаваясь в их происхождение. Сотня мелких преступлений или сотня маленьких происшествий нисколько не подействуют на воображение толп, в то время как одно — единственное значительное преступление, одна катастрофа глубоко поразят их даже с исходами куда менее разрушительными, чем эта сотня мелких происшествий вместе взятых".