Литмир - Электронная Библиотека

Когда Чумков вошел в горницу, Тамила баюкала обвязанную руку, утюг стоял на месте и не выдавал тайн, в открытые окна влетал запах увядающей листвы и скорого дождя.

– Что за колбасятина? – Он кинулся к ней в грязных ботинках по чистым половицам. Это означало, что Насте придется их заново мыть, а Тамиле – краснеть.

– Чепуха. Обожглась.

– Ох… Солью посыпала?

– Нет.

– Зря. Давай поскорее будем лечить.

– А… ты и это умеешь?

– Что? Сыпать соль? Да, умею, это нетрудно. Я и тебя научу. – Они дружно рассмеялись.

– А я, дуралейка, решительно ничего не умею.

– Твое дело – меня любить, остальное неважнецки.

Рука сразу перестала ныть, Тамила встала и крепко поцеловала Степана в губы. Но потом все равно сказала:

– Ты бы снял обувь, Настя пол вымыла. Неловко топтать ее труды.

* * *

Аполлинария Модестовна очнулась в лазарете, какие-то добрые люди подобрали ее в кустах на берегу Яузы обеспамятевшую, раздетую и, вполне вероятно, опоганенную. Сама она ничего не запомнила. Доктор известил квартального, по цепочке весть дошла до Олимпиады, а та уже примчалась забирать хозяйку под свою опеку. Это все промелькнуло полусном-полуявью, через страшную боль в голове, в пояснице, в ноге – везде. Начиная с того душного вечера, с коварной осенью семнадцатого года баронесса виделась только через окно. Доктор соорудил налепну́ю повязку и велел лежать. В голове засел топор, он то нагревался, то остывал, оба действия вызывали тошноту, голод рождал немощь. Думать не хотелось, потому что мысли служили углями для несносного топора. Она ведь так и не нашла Тасю, даже со Степаном этим чертовым не поговорила, не усовестила. Останься она на ногах, достучалась бы, докопалась, а так, кряхтя на подушках, – пустое. Но почему дочка так и не пришла домой? Ведь ей надлежало промыть глаза и уши, очнуться. Двух дней не хватило? А трех? А недели? Как могла она столь долго оставаться вдали от матери? Или не знала, что стряслось? Или знала и чихать хотела? Все плохо. Если не давала о себе знать ее бисквитная Тасенька, ее аленький цветочек, ее сладкоголосая птичка, то жива ли она еще? Здорова ли? Не лежала ли тоже прикованная к клоповым подстилкам? Как выведать? Куда и как бежать ей самой, Аполлинарии Осинской, соломенной вдове и горемычной матери?

Она и не заметила, как в окно заглянул октябрь, его ласковая рука вытащила из головы топор, но на освободившееся место тут же влезла пила. Доктор сказал, что все пройдет и следов не останется, надо только ждать, но вот как раз на это не имелось времени.

Москва опадала багрянцем и желтизной под ноги чужакам, ублажала их взоры соборами и прудами, монастырями и вокзалами, лодками и экипажами. Ей хотелось танцевать, кружиться в объятиях листопадов и вьюг, обещать пьяные свадьбы и ретивые сани, хвастать урожаем или наряжать елки. Но что-то испортилось внутри часов на Спасской башне, привычных хлопот становилось все меньше, а тревожных новостей все больше.

К середине октября доктор снял с Аполлинарии Модестовны налепну́ю повязку и разрешил выходить, только не сумел вытащить из головы пыточную пилу. Та по утрам устраивала гимнастику, пока не напивалась дурным кофеем или прогорклым шоколадом, потом успокаивалась, а к вечеру снова начинала грызть и нудеть. Мадам уже не обращала на нее внимания, как будто они всегда жили вместе. Только лицо ее за это время сделалось плаксивым, уголки губ уехали вниз, щеки обвисли брылями, глаза сварились.

Она снова отправилась на завод искать Степана, но в этот раз поступила мудрее: пригласила в спутники старинного приятеля господина барона и доброго друга семьи – Якова Александровича, кого считала самым умным человеком из окружения. Он носил серебряные бакенбарды, они подчеркивали тяжелую квадратную челюсть и делали крупную голову совсем уж негармоничной невысокому, пузатенькому туловищу. Для ее нелегкого дела он оделся очень провинциально: короткая куртка на пуговицах и кепи. Баронесса еще не видела таким этого лощеного сударя. С экипажа куда-то пропал герб, зато в лексиконе появились новые выражения: «стагнация», «рецессия», «эмиграция». Последнее произносилось с обидой, как будто он уже причислял себя и всех своих к проигравшим.

– Вы, голубушка, напрасно раньше не обеспокоились, – огорчился Яков Александрович, провожая ее к своему кабриолету. – Я бы сразу примчался. Дочь Ипполита все равно что моя собственная.

– Мне нездоровилось, – пробормотала баронесса. Таиться впредь не имело смысла, общество все прознало.

– Ах, понимаю, понимаю… Разлад с дитем – такое любого уложит.

– Не только в этом дело. – Ей вовсе не хотелось его жалости, только помощи. А то еще начнет уговаривать обождать, скажет, что сам поедет и справится с докукой. Нет уж.

Экипаж без приключений добрался до Швивской горки. Аполлинария Модестовна с испугом оглядывала больничный забор и поворот к безымянному переулку, где на нее свалилось несчастье. Она гадала, стоило ли пожаловаться Якову Александровичу, но обуревал стыд, как будто сама совершила что-то лиходейное. Наверное, он сразу решит, что ее обесчестили, станет смотреть жалеючи, не как на даму, а как на бродячую собачку. Нет уж, увольте, ей сейчас не до подобных мерехлюндий, надо Тасю выручать. Она отвернулась и стала разглядывать исключительно каурый круп лошади. Ничего с ней не случилось: сама упала и ударилась головой, а кто-то неленивый обшарил платье и нашел золотые червонцы. Вот и все.

Заводской привратник оказался словоохотливым, долго брюзжал про безденежье, войну и гнилое начальство, а под конец смилостивился и сообщил, что Степан Чумков трудился не здесь, а в корпусе за Рогожской заставой. Каурая повезла их дальше, Яков Александрович не выспрашивал, как и что у них приключилось, как так вышло, что маленькую баронессу приходилось искать по бесконечным и бездонным сусекам Москвы. Он предпочитал разглагольствовать про политику:

– Вы же видите, дражайшая баронесса, куда катится наша российская телега. Ну провозгласили они Российскую республику, ну и что? Это же просто сотрясание городского воздуха, пустой пиф-паф. Сейчас речи не идет о реставрации самодержавия, так к чему радоваться республике?

– Ах, меня от этих слов тошнит и голова непрестанно болит. Я ничего не понимаю, – призналась Осинская.

– А чего тут понимать? Подмена фактов. Надобно сочинять эту самую республику, а они все радуются отречению императора. А строить непросто – ломать гораздо легче. У нас начисто отсутствует культура компромисса, напротив, господа многочисленные революционеры культивируют «этику конфликта». Уже, почитай, полста лет нас приучают аплодировать насилию к политическим противникам. А ведь политика – это искусство доводов и обоюдной выгоды. Наша немощная власть разгоняет бунтарей армией, а революционеры резонно отвечают на это кровопролитиями. Это вместо того, чтобы сесть и договориться.

– О чем же можно договориться?

– Любезнейшая моя Аполлинария Модестовна! Договориться можно обо всем, имелось бы желание. Вы не замечали, часом, что любая война заканчивается переговорами? Так почему бы не перейти к ним сразу, пропустив пальбу и гробы? Ведь мутузить друг друга можно долго, а договориться надо всего единожды.

– И что же делать?

– Нам с вами – ничего. Только искать иных мест, потеплее и поспокойнее. Вы дама, я старик, нам драться не пристало. Вы сидите в Москве, отсюда не все видно. По России-матушке гуляют злобные дезертиры, сельские погромы, пьяные куролесицы. Одни желают залезть на хребет могучему народному гневу и пробраться во власть, другие тянут к той же власти руки, чтобы навести мало-мальский порядок. Но все уже необратимо, дни Временного правительства сочтены.

– А что же дворяне? – Осинская не сочувствовала Временному правительству, но о чем-то же следовало поддерживать беседу в дороге.

По разумению Якова Александровича выходило, что русское дворянство – слабый, жидкий остаток киселя. Баронесса с ним не соглашалась, но молчала. Из всей его лекции она вынесла единственную мораль: компромисс – это славно, драка – это отвратительно.

18
{"b":"926477","o":1}