Но он сумел научить нас главному, любви к жизни, к прекрасному, умению видеть эту красоту, ценить и по-детски наивно и откровенно восторгаться ею, как в первый раз.
Мы с братом обычно делали уроки в гостиной, сидя напротив друг друга за большим круглым столом, крытым льняной скатертью, красиво вышитой крестиком по канве нашей мамой.
Когда Витя мечтательно поднимал глаза вверх, если не ладилась задача, он будто ждал, чтобы я ему помогла, а я в это время замирала и восхищённо вглядывалась в эти огромные голубые озёра, доверчиво живущие какой-то своей, самостоятельной, особенной жизнью на лице моего брата.
Меня всегда изумляла серо-голубая глубина его глаз, прозрачных, до невинной чистоты топазовых бусин, оттенённых длинными тёмными ресницами, чёрные брови вразлёт и пепельные волосы. Губы были небольшие и пухлые, а кожа какая-то нежно-молочная, словно светящаяся изнутри.
Хоть он и был старше классом на год, я помогала ему решать задачи и примеры, а он иногда даже прикрывал меня собой от ремня отца. После контузии на фронте, видно у того нервы были ни к чёрту, поэтому иногда он хватал свой ремень, как средство и орудие воспитания.
Так было и в тот раз – брат успел подставить свою спину, заслонив меня, то ли специально, то ли случайно попав под раздачу. И армейская пряжка со свистом хрястнула по его худым лопаткам. Отец отбросил ремень, лязгнувший металлом об пол, сел на табуретку и обхватил голову руками.
Мой бедный брат кричал, как подстреленный оленёнок, тоненько и жалобно. Я подвывала, забившись под свою кровать, где было моё гнездовье для плача и лежбище от наказания. Обычно все попытки бабушки вымести меня оттуда веником, оказывались безуспешны, потому что я сплющивалась, как только могла в дальнем углу.
Слёзы мои лились на пол, и вскоре натекла лужица. На шум прибежали мама с бабушкой и обнаружили багровый наливающийся рубец на спине брата. «Совсем одичал в своей тайге», – пробормотала бабушка, презрительно прошаркав мимо отца на кухню за медвежьим жиром, чтобы смазать бурый результат воспитательной акции.
А ведь когда мы с братом были поменьше, то иногда отчаянно с ним дрались, теперь и не вспомнить за что, но порой упрямая непримиримость точила наши юные сердца, и какое-то соперничество тоже было, хоть я не переставала его любить, да и он меня тоже – ну просто какой-то странный эффект раздвоения сознания
А эффектом раздвоения сознания я называю двойственность отношения к человеку или событию. Так иногда бывает, когда, и любишь, и не любишь человека, и уважаешь, и не уважаешь, и вроде глупы его поступки, и на грабли он наступает постоянно, но ты не можешь его не любить, а наоборот, какая-то сила к нему подтягивает, будто сам от этого раздваиваешься вдруг, и нет однозначного ответа.
И, если он верит всем, потому что доверчив, не понимая, что его доверчивость уже видна со всех сторон, как через увеличительное стекло, то мне всё равно его жаль, оттого что он хоть странным до смешного и кажется, а скрытная порядочность в нём всё же сквозит.
Просто он частенько ошибается и всем это сразу заметно, потому что он на каком-то открытом месте находится, и там уж ничего не скрыть. Так у многих ведь бывает, но они ловко прячут свои огрехи.
А он не умеет, вот и предстаёт перед всем жаждущим крови и зрелищ миром, во всей своей такой разнелепейшей «красе».
Но я его уже и люблю за это, и любуюсь его естественной нелепостью и натуральным замешательством иногда, и этой мимолётной тенью виноватой и обречённой улыбки проигравшего, как у некоторых моих знакомых или даже у известных людей, увиденных по телевизору, в некоторых областях их деятельности, совершающих такие глупейшие казусные проступки, что диву даёшься, да как же можно быть таким недотёпой.
Но оттого мне самой становится тепло и хорошо, хоть и щемит где-то глубоко за этот досадный прокол, и грызёт уже возмущённо червячок сомнения, и недоумения – мол, да как же так можно то, а на душе всё равно как-то чище и светлее становится, хоть знаю, что никогда и не увижу этого виновника данного события больше в жизни, а он об этом и не подозревает и никогда-никогда не узнает, да и не должен знать.
Может, и я для кого-то являюсь или была для некоторых этаким образцом двойственности сознания, как мой брат для меня, или я для него, когда мы ссорились непонятно зачем, может, надеясь, что всё обозначится чётче, понятнее, правильнее, пройдя испытание раздвоения, как бы пропущеное, через линзу правды, вот только чьей правды то?
Почему я так назвала это явление? Просто в этом удивительном мире странных даров и открытий, лжи и предательств, откровений и необычайных событий, есть очень известные деятели, или некоторые наши прохожие или попутчики, обладающие примерно такими характеристиками и к ним у меня именно такое отношение, хоть и знаю, что всё равно сделать выбор необходимо. И выбор будет там, где правда, ведь в правде – сила, а раздвоение сознания, это всего лишь поиск этой правды.
Ведь у каждого в жизни есть истории, о которых и вспомнить – то стыдно и неприятно, и о них никто не знает, а вот у некого моего знакомого, или у известного политика, или у медийной личности – всё на виду. Но не судите, и не судимы будете!
Наверное, поэтому, согласно этой двойственности, мы с братом и воевали в детстве, любя, и, может, этим спасали друг друга, готовясь к большим и серьёзным испытаниям и борьбе в жизни.
И тогда соседи, большие дяденьки, которые обычно в домино за столом во дворе играли, это когда мы ещё в Сибири жили, опешив от увиденного, переговаривались, – « Глянь, сцепились, как львы…», когда мы с братом, рыча, красные потные и злые, разъярённым клубком проносились мимо.
Сибирь
В Сибирь нас занесло, когда отец узнал, что в Семипалатинске жить опасно для жизни, после того, как он увидел гриб в поле. Гриб был ядерный.
Они, группа геологов, работали в поле, тут бежит военный и кричит, всем лечь лицом в землю, голову не поднимать. Но отец высунулся из-за кочки и увидел неподалеку столб дыма со шляпой сверху, как на картинках, и земля задрожала.
Тогда часто Семипалатинск, в котором мы все жили, а мы с братом и даже мама c бабушкой, родились, трясло от взрывов, так, что окна вылетали. Полигон то ядерный был совсем рядом с городом, жили, как на пороховой бочке – каждый день по нескольку взрывов.
А когда отец свой партбилет на стол положил – не стал подписывать документы на вывоз вагонов сливочного масла с завода, узнав, что кому-то в карман – тем, у кого сейчас дворцы, то и выход нашёлся сразу – в Сибирь.
Ну, не на каторгу, и не в ссылку за правду-мать, а на работу в геологических экспедициях по поиску новых месторождений алмазов и золота. Там он сразу после войны начал работать начальником геологоразведки, организовывая группы геологов по поиску редкоземельных элементов на востоке страны. К тому же, он надеялся, что в Сибири и воздух чище, чем на ядерном полигоне, и люди порядочнее.
Помню, как на старом пазике мы пробирались через перевалы в Саянах. Была поздняя осень, беспрерывно лил дождь, вечерело. Дорога на серпантине раскисла, и наш пазик застрял на очередном крутом подъёме. Все выгрузились в грязь и стали выталкивать автобус.
Нас с братом мама поставила на обочине дороги, а сама побежала толкать автобус. Она была в своём красивом терракотовом пальто, промокшем на плечах и в шляпке с вуалькой, а короткие ботики на её стройных голливудских ногах Барби, зачерпывали грязь.
Я подобралась к краю серпантина и смотрела вниз. Со скалы открывалась почти бездонная пропасть. Далеко внизу, еле видимый в тумане ущелья, змеился серебристой ниточкой горный поток.
Подбежала мама и плача схватила меня, она испугалась, что я шагну туда. Между тем, автобус был вытолкан из грязевых промоин, пассажиры, мокрые, но довольные победоносной схваткой с разбушевавшейся стихией, рассаживались по своим местам. Продолжалось освоение серпантинов Хакассии на подступах к Енисею.