– Ребенка не будет, – вдруг сказала она, как будто говорила не с ним, а с посудой.
На столе валялись какие-то бумажки и медицинская карточка. «Из поликлиники», – догадался Огарев. Он даже не посмотрел на Таню, все еще следил, как капли масла сбрасываются с лопатки в сковороду. Он бы тоже куда-нибудь сбросился.
– Я уже приняла Симу, Паша, я приняла Симу, – Таня заговорила снова, но Огарев не хотел ее слышать.
Огарев вообще ничего не хотел, он оттолкнулся руками от дверного косяка в кухне и оказался в прихожей, насилу вытащил себя на лестничную клетку, оперся о перила и посмотрел вниз: лестничные пролеты образовывали дыру специально для него – специально для человека, которому надо было выговориться. И Огарев закричал, закричал тем, кто мог его услышать внизу, Аиду и всем чертям: он устал платить по чужим счетам, он устал. Он кричал нечленораздельное, что-то о Боге и что-то о себе, но что – после он не мог вспомнить. Огарев вернулся в квартиру и заперся в спальне. Текла в ванной вода, шипело и щелкало на кухне и тошнотворно пахло капустой. Конечно, он уснул и не слышал, как Таня звенела ложками и тарелками о раковину, оттирая их от жирной подливы, и как все еще тихо всхлипывала – тоже не слышал. Но он ведь и не хотел.
Сима часто подслушивал родительские шепотки и ссоры. «Вот такая у меня мачеха, – думал он. – И что? И вот такой отец». Оба непутевые, оба не могут договориться. Папа понятно почему, но Таня… Сима был уверен, что просто так не случается ничего. В жизни как в манеже: как замотаешься, так и полетишь. Ничего нельзя изменить в полете. У любого падения есть причина. Так же говорил его наставник, которого отец выписал из Москвы, когда Симе было пять. Так же говорили книжки (чтением Сима увлекся годам к десяти). Так говорил и сам отец. В цирке вообще все знали цену причине и следствию. Даже на «зеленке» каждый артист следил за тем, чтобы не перегнуть палку. Сорвать трюк всегда очень просто. Откатить обратно не под силу ни одному артисту. Даже его отцу. Таню тоже нельзя было переписать, как кассету. Но главное – нельзя было прочесть, что на этой кассете записано. Мачеха была готова разобраться с любым за неродного сына и разбиралась: Симу часто обижали во дворе другие мальчишки («клоун!», «циркач!», «девчонка!»). Года полтора назад, когда Таня только начала жить с ними, его прямо в шпагате «в минус» привязали на турниках и оставили так – до вечера. Сима терпел, а когда терпеть стало невмоготу, стал звать на помощь. Таня возвращалась с рынка и услышала, как в соседнем дворе надрывается ее мальчик. «Мои мальчики» – вот так просто она называла их с Огаревым с самого первого момента, с первой встречи. Все у нее было просто, кроме нее самой. Таня потом долго ходила по родителям «хулиганов и малолетних преступников», ругалась даже с хозяйкой квартиры: зачинщиком оказался хозяйский племянник. Хозяйка только кивала и выселением почему-то не угрожала.
Сима отошел от двери. Слушать дальше не было смысла: отец ушел в спальню и захрапел. Таня осталась на кухне – звенеть блестящими от соды тарелками в полутьме.
Огарев думал, что утро начнется с торта, который в обычной жизни Симе было, конечно же, нельзя. Но началось оно с того, что Тани не оказалось дома. Вещи были на месте, одеяло лежало нетронутым пластом (они спали под разными), сковорода стояла на плите – в натопленной, душной кухне капуста прокисла за ночь. Пришлось вылить в унитаз. Огарев распахнул холодильник, взглянул на коробку с тортом и захлопнул дверцу. Не до торта теперь. Он выгнал Симу на репетицию, торопил его и обещал приехать попозже. С собой выдал Симе «ирис-кис-кис».
– С днем рождения! – запоздало крикнул, когда затылок сына уже плыл над перилами, а съехавшая набок шапка рябила в густом свете лампы.
Сима не ответил, только слышно было, как он спрыгивает с последних двух ступенек и бежит вниз. Так же, наверное, убегала утром Таня. Только Огарев не понял: за своим храпом, мыслями, за своей обидой он не слышал Таню, не слышал, что Сима тоже не спал ночью.
На репетицию Огарев опоздал. Задержали звонки Таниным подругам, сестре, маме – Огарев уже не считал, сколько раз щелкал телефонный диск под его пальцами. Каждый раз он слышал в трубке тревожное: «Она не у нас. А что-то случилось?» – и вынужден был объяснять, рассказывать, заикаться, наматывая на палец пружинку шнура. Когда до вопроса «А что случилось?» дошла мать Тани, Огарев зашипел, приложив к аппарату сложенную в рупор ладонь, прокричал: «Извините, плохо слышно!» – и бросил трубку. Звонить было больше некому.
На репетиции Огарев и Сима не говорили о случившемся, пока Огарев наконец не понял: Сима не спал. Огарев махнул техникам:
– Спускай!
Сима приземлился на ковер.
– Всё на сегодня!
Они ни разу не прогнали номер целиком.
– Висишь как говно, – проворчал Огарев, когда Сима подошел ближе. – Замотался плохо, флажок смял. Давай переодевайся и домой!
Сима пожал плечами и пошел снимать карабин с троса. Замотался он и правда плохо, но флажок-то додержал, и шпагат был нормальный. Лебедка подвела, вышел с обрыва тяжело, но тут же не он виноват! Отец никогда так к нему не цеплялся раньше.
– Я сказал, переодевайся и домой! Ты не спал! Ты плюешь на работу, плюешь! Нельзя не спать и думать, что будешь работать чисто!
Рев Огарева толкнул Симу в спину, карабин, зазвенев, полетел на ковер и заглох. Отец ни разу в жизни на него не кричал. Ругался с техниками, с директором цирка даже, но с ним, своим сыном, всегда разговаривал тихим голосом. Мог ляпнуть грубость. Потом извинялся. Всё бывает в работе. Сима медленно поднял карабин с ковра, оглянулся, но Огарева уже не было у манежа.
Сима нашел отца в гримерке. Вопреки запретам (прямо над зеркалом висело изображение перечеркнутой сигареты), Огарев курил, не вставая с кресла.
– Сима. – В этот раз отец услышал сына, хотя дверь тот закрывал тихо и реквизит заталкивал в гримерку, стараясь не потревожить нервы Огарева. – Прости. Ты видел, как она уходила?
Отец шмыгнул носом, и Сима понял, что в руках у того не совсем обычная сигарета. Пахло в гримерке тоже иначе, Сима вдохнул и закашлялся. И где только успел достать? Последний раз Огарев срывался лишь раз – после смерти мамы. Сима подошел, вырвал из рук отца самокрутку, бросил на пол, втоптал ее в линолеум, прыгнул – эхо разнеслось по цирку, и Сима прыгнул еще раз, голые пятки щекотало и жгло. Самокрутка, расплющиваясь, запахла сильнее: сладковатый противный душок заполнил всю гримерку. Сима сжал зубы. Жаль, нельзя было не дышать совсем. Огарев смотрел на сына и ничего не говорил. Глаза его были непривычно красными и опухшими.
– Прощаю, – прошептал Сима и, чтобы не заплакать (он взрослый, он не может!), выбежал из гримерки.
Бежал он до дома в куртке поверх репетиционной одежды. Хотелось есть, и Сима прямо из прихожей, не снимая куртки, сразу двинулся к холодильнику. Там со вчерашнего дня стояла большая закрытая коробка без этикетки. Он достал коробку, раскрыл и замер. Одна розочка на торте помялась, и Сима решил, что теперь может доломать ее. Он обмакнул палец в крем. Облизнул. И только тогда заплакал.
Глава 3
Индийский канат
Декабрь 1993 года
Саратов, Цирк имени братьев Никитиных
«Ябеда-корябеда-турецкий-барабан», – бормотала Оля всю дорогу до цирка, раскачиваясь в трамвае. Трамвай отвечал Оле на своем трамвайном – постукиваниями, позвякиваниями. Вторую часть дразнилки про «Влада-таракана» Оля не решилась озвучивать. Мальчики из ее класса добавили в дразнилку плохих слов, и Оля побоялась говорить такое в трамвае даже шепотом.
Утром Влад рассказал отцу, что она не помогла ему с домашним заданием. Отец посмотрел на нее так, что Оле захотелось сбежать в цирк навсегда и больше никогда домой не возвращаться.
Трамвай что-то пропыхтел и замер, сломался, не поехал дальше. Устал, разгневался, хлопнул всеми своими дверьми. Даже ему стало тошно – то ли от мороза, то ли от Олиной горечи. Выпустил Олю, толпу, горячо натопленный душный воздух, и вся эта податливая, будто творожная, завороженная метелью за окном и разморенная теплом людская масса неохотно выползла на улицу Чернышевского.