Оля вывалилась из трамвая и побежала. Успеть, успеть… Электронные часы на запястье показали без пятнадцати пять. Свернула на Серова, потом на Чапаева и только тогда перешла на шаг. С Волги город захлестывало ветром. Оле хотелось замотать лицо мохеровым шарфом (оставить одни глаза – так в детстве ее кутал папа), но шарф кололся и уже исколол голую шею под нелепой шарообразной курткой. А еще он был ее нелюбимого цвета – зеленого. Оля дернула шарф из-под куртки, вытянула его целиком, сбросила, втоптала в снег. Пусть померзнет. Пусть колют друг друга – мороз и шарф, а Оля попадет в цирк. Никто ее теперь не остановит: ни снег, ни шарф, ни папа, ни Влад, ни тем более Артёмка. Этот пусть вообще помолчит. Вечно ему все достается. «Младшим надо уступать», – передразнила Оля маму, замычала и показала воображаемому Артёмке язык. Показала она его и мемориальной табличке Героя Советского Союза со сложным именем.
– Вот же бесенок, а!
Оля обернулась. На другой стороне улицы маленькая бабушка в платочке и в валенках размахивала батоном хлеба.
– А ну кыш! Стыдоба! Распоясались!
Оля усмехнулась – зло, как умеют только подростки, сама знала, что злорадствует, – и, оставив в сугробе шарф (ну и что, что мамин, у нее их полно), поскакала дальше. Слез уже не было, а до здания цирка оставалось бежать всего ничего.
Огарев курил у служебного входа. Фасад цирка был обманчив и молчалив, ламбрекены и прожекторы на арене красочны до рвоты, мрамор в вестибюле чист, гладок, мертв. Задворки – вот что восхищало Огарева. Он выходил сюда и курить, и гулять, и дышать. На задворках цирка протекала совсем другая жизнь. Здесь из соседнего окна звучала такая музыка, о которой музыкальные эксцентрики могли только мечтать. Под музыку – тут же – крысы тащили из мусорки кусок побольше, дрожали усы, шуршали в такт лапки (вот-вот выйдут строем, вынесут на гладких спинках поломанного Щелкунчика!), и никакая дрессура была не нужна. Обшарпанные стены ближайших домов складывались в рисунок, и клоун Петька с мольбертом (на этот сезон у него был поставлен номер «Художества») мог лить бутафорские слезы сколько угодно – такой картины все равно бы не получилось. Тетка из подъезда напротив регулярно устраивала своему сыну-первокласснику такие репризы, что мужчины, проходящие мимо, ускоряли шаг. Огарев затянулся в последний раз и щелчком подбросил окурок. Тот описал идеальный полукруг и, медленно раскачиваясь на ветру, осел точно в центре урны.
– Шалишь, Огарев. – У одной из обшарпанных стен, расчленяя рисунок облупленной краски на сотни разрозненных частиц, стоял мальчик и тоже курил.
Голова мальчика была прострелена навылет – от одного виска и до другого. Мальчик с легкостью повторил жест Огарева, и его окурок тоже вначале повис в воздухе, а потом, медленно раскачиваясь, стал опускаться в урну.
Огарев отвернулся от мальчика и, намеренно не замечая его, как не замечают назойливых родственников, толкнул входную дверь. Та всплакнула расстроенной скрипкой. «Не впустит», – решил Огарев и завертелся в тамбуре служебного входа. Мальчик все еще был за его спиной, там, на улице. Их разделяла дверь.
– Пап, опять за свое?
Огарев стоял в коридоре цирка. Перед ним появился другой мальчик, постарше.
– Ты кто?
– Пап… – прошептал мальчик и щелкнул пальцами.
Огарев снова оказался на улице. В мусорке дымился окурок, возле обшарпанной стены не было никакого парня. Мимо проскочила девчонка в расстегнутой куртке и без шарфа. Наскоком она открыла дверь, и та закачалась туда-сюда, беспомощно скрипя. Огарев не побежал за девчонкой, хотя должен был. Он не стал ее догонять, вызывать охрану, искать ее родителей… Вместо этого он подошел к мусорке. Окурок самокрутки лежал точно по центру – среди пачек сигарет, банановых шкурок и фантиков. Поверх него лежал второй. Выкуренный ровно настолько же. Когда он успел достать второй? Пахло сладковато, пряно, и Огарев засунул руку в мусорку.
– Перед выходом не грех, – проворчал он, кряхтя. – Перед выходом еще немного можно…
В коридорах цирка Оля заблудилась. Подергала ручку двери с надписью «Грим», но та оказалась заперта. Представление началось, громыхнули трубы и барабаны, раздался голос шпрехшталмейстера. Оля поспешила дальше и нашла выход на арену. Коридор вывел ее к занавесу. Оля заглянула за него и замерла. По арене дефилировали женщины на каблуках, в шароварах, с перьями в волосах, красными точками над переносицей. За каждой бежала маленькая собачка. Женщины причудливо поворачивали головы – из стороны в сторону. Одна артистка прошла так близко, что задела пером занавес. Собачка зарычала, учуяв Олю, но женщина дернула поводок и продолжила идти вместе со всеми. Перья раскачивались, женщин в одинаковых костюмах было так много, что Оля не смогла бы их различить. Они едва не задевали друг друга плечами…
Кто-то положил Оле руку на плечо.
– Эй, ты кто? Не загораживай выход…
Оля сбросила руку и чуть не повалилась в складки занавеса. Перед ней стоял парень в белых брюках. Она не дала бы ему больше пятнадцати. Оля точно никогда не видела таких людей. Этот мальчик состоял из четко очерченных линий – из одних мускулов. Похожих, но только нарисованных мальчиков носила в блокноте ее двоюродная сестра и жаловалась маме, что они много пишут с натуры в этом дурацком училище, а еще – что она почему-то не спит ночами…
– Я Оля. А ты?
– Сима. Дай пройти. – И Сима осторожно отодвинул ее от занавеса, а потом вынырнул из-за кулисы на арену.
Пробежав сквозь толпу женщин с черными перьями, Сима зацепился рукой за канат в самом центре манежа и взлетел под купол. Женщины и перья стали покидать манеж, и Оля услышала, как лают друг на друга собаки в коридорах и как шипят на них хозяйки. Обычные люди без каблуков и без перьев шипели бы так же.
Сима летал под куполом, лениво, но в то же время четко и, казалось, как-то правильно и методично переворачиваясь. Он карабкался по канату, раскачивал его по кругу и бежал над ареной по воздуху. Оля решила, что он не человек. Люди не летают. Не надевают белых брюк без белых рубашек. Люди не носят блестки и перья. Зато люди шипят на собак, отбирают у сестер билеты, запирают в комнате, запрещают гулять во дворе и заставляют ходить в школу… Дым вокруг Симы рассеялся, и Оля увидела, что верхний конец каната не закреплен, висит в воздухе, теряется в темноте. Оля зажала рот руками, но Сима и не собирался падать, он заматывался в незакрепленный канат, как в кокон, все выше поднимаясь над ареной. Оля только сейчас поняла, что все это время играла скрипка. На последней ноте скрипка надорвалась. Сима полетел вниз в тишине. Его голова остановилась в метре от красного циркового ковра. Канат же не сдвинулся ни на сантиметр. Только вскрикнул и всколыхнулся зал, захлопали люди, кто-то закричал: «Браво!» Оля тоже закричала и тут же замолчала: ее могли заметить, уже, наверное, заметили…
Она хотела уйти – хватит на сегодня. Но не смогла. Потому что Сима исчез. Потому что на арене появился мужчина, мимо которого Оля пробежала. Тот самый, что курил у служебного входа (теперь на нем была чалма). Потому что мужчина стал кидать вверх мандарины (прямо как она яблоки, только больше и быстрее!) и ловить их – под ту же неугомонную скрипку, изредка отправляя высоко под купол один мандарин. Мандарины тоже исчезали – вслед за Симой и канатом, а сверху на мужчину сыпались мандариновые корки… Откуда у них настоящие мандарины? Мама не приносила мандаринов домой, кажется, с тех пор как Оля пошла в школу. Даже на Новый год.
Огарев досчитал до трех и замер. В руку мягко пришел заключительный на сегодня мандарин. Осыпался вслед за буйно пахнущей мандариновой кожурой на ковер канат. Прожектор мигнул и ослепил Огарева. Сима не появлялся. Огарев зажмурился, открыл глаза и снова досчитал до трех. Зал бушевал, а Сима стоял у занавеса. У другого выхода. Слева, а не справа! Репетировали они не так.