Здесь, в осаждённом Севастополе, с нехваткой всего и вся, с самым дурным управлением войсками и воровской властью интендантов, зарабатывающих деньги буквально на крови солдат и обывателей, все уже привыкли надеяться, насколько это вообще возможно, только на себя.
Ванька устроился на рогожных мешках, сложенных близ одной из земляных стен под плохоньким навесом, и, чтоб была хоть какая-то защита от ночного холода, накинул их на себя, сколько смог. Сон между тем не шёл, и он весь извертелся, пытаясь найти положение, в котором спина не будет ныть так сильно, но тщётно.
Усталость страшная, обморочная, но заснуть никак не получается, а в голову, не ко времени, полезли дурные мысли.
«– Мне здесь не нравится всё, и настолько всё, что сил просто нет… – горячечно, обрывочно думал он, стараясь, раз уж всё равно не спится, хотя бы мыслями отгородиться от ноющей боли в мышцах, сорванных ногтей и больной головы, – Вот что я защищаю здесь, на этом бастионе? Пусть даже не по своей воле, пусть… но ведь защищаю!
– Это не моя война, но даже так, попавший сюда, в это время, да и на бастион, без своего желания, я сочувствую, сопереживаю, чувствую некую сопричастность. Чёрт… даже это, как там его? Ла – ла-ла… Севастополь останется русским! Нет, не помню… а давят ведь эти строки, пусть даже и забытые, на патриотизм! Строки забыл, а впечатления от них, слышанных в детстве, остались…»
Он начал было дремать, но, пошевелившись неловко, ерзанул натруженными мышцами спины и снова проснулся, и снова непрошеные мысли…
«– Есть чувство сопричастности, есть… – вяло думал он, – Не такое, наверное, острое, как было бы в Великую Отечественную, но есть!
– А война с Наполеоном? – задумался попаданец, – Да, наверное! Хотя казалось бы, крепостничество и всё такое… а всё равно, народная война! Пропаганда, или…»
Дойдя в итоге до Гросс-Егерсдорфа, Кагула и прочего, решил для себя, что, наверное, отчасти пропаганда, а отчасти – просто времени прошло слишком много, и сознание просто отказывается воспринимать эти времена, ассоциировать те битвы и завоевания с чем-то нужным, с полезным. С Родиной.
Он заснул наконец, но спал плохо, тревожно, и снилась ему всякая дрянь, да и что может сниться под нечастый, но всё ж таки пересвист пуль и баханье пушек, когда настоящее мрачно, а будущее, покрытое туманной пеленой, видится зыбкой тропкой на болоте…
Потому, когда на него уселся кто-то, он, не просыпаясь толком, среагировал резко, отпихнув вместе с покрывавшей его рогожей русского солдата…
… мёртвого.
В обрывистом свете костра, горящего в десятке шагов от него, в мерцающих на ветру факелах, в неверном свете звёзд, под мертвенно-бледной луной, убитый, с мученически искажённым лицом, судорожно схватившийся за рукоять торчащего из груди ножа, страшен и одновременно сюрреалистичен, почти невозможен.
А на Ваньку, ещё сонного и ни черта ни соображающего, навалился уже француз, бешено скаля нехорошие зубы. Сжимая одной рукой горло и пытаясь коленом удерживать Ваньку на месте, давя ему на грудь, свободной рукой он нашаривает тесак, сбившийся в пылу борьбы куда-то назад.
Не в силах вдохнуть, не понимая толком, явь это, или сон, Ванька вяло и бессмысленно трепыхается, и наверное…
… но циновки под ними разъехались, и француз, пытаясь обрести равновесие, ненадолго отпустил горло, дав ему вздохнуть и опомниться.
Судорожно хватая воздух и вспоминая свой недолгий, и, в общем, не слишком удачный опыт занятий смешанными единоборствами в секции при университете, Ванька, уже снова схваченный было за горло, ухитрился-таки сперва сбить руку, а потом, не иначе как чудом, перехватил её на излом.
Вышло скверно, и француз, имея ещё более низкий класс борьбы, имеет абсолютное превосходство в весе и силе, ну и, разумеется, в опыте сражений насмерть, в умении и привычке убивать. Он начал выворачиваться, напрягая все силы, и Ванька, чувствуя, что вот-вот проиграет, уже почти сдался, бессмысленно шаря руками по телу, пхаясь коленями и забыв почти всё, чему его успели научить в секции.
Однако, кое-чему всё-таки научили… Когда француз, уже по сути одержавший победу, на какие-то мгновения оставил борьбу, снова ухватившись за привычный тесак, Ванька исхитрился-таки в отчаянном усилии перехватить вооружённую руку, резко, как только возможно, вывернуть её на излом, и перехватить тесак за отнюдь не бритвенной остроты лезвие.
А потом, не слишком отдавая себе отчёт, он неловко не столько воткнул, сколько надавил на тесак, перехватив его наконец за рукоять и вгоняя в бок француза, снова и снова надавливая и проворачивая оружие. Конвульсивные дёрганья Ванька принимал за борьбу, и расковырял, наверное, весь живот уже мёртвому врагу, а потом, не вполне соображая, что делает, отбросил его с себя и откатился от стены, вскакивая на ноги.
Встрёпанный, окровавленный, сжимая тесак, покрытый кровью, клочками французского мундира и кусочками мёртвой плоти, он пребывал в том пограничном состоянии, когда только бежать…
… и вперёд, или назад, право слово, не слишком важно!
Завидев французов, хозяйничающих на бастионе, и мёртвые тела оплошавших часовых, и назойливого, зудливого старикана Матвея Пахомыча, улёгшегося спать неподалёку, и теперь лежащего в тёмной луже собственной крови, с горлом, разваленным до самых позвонков, Ванька замер было, мельком глянув назад, на циновки, в которые можно, наверное, закопаться и пережить…
… а потом его будто что-то толкнуло, и он, обмирая от смертного ужаса, от неминуемой, уже приближающейся смерти, заорал надрывным хриплым голосом, изо всех сил надрывая связки.
– Тревога! Французы на бастионе!
Почти тут же, секунды не прошло, один из них напрыгнул на него, делая дьявольски быстрый выпад ружьём!
Каким чудом отразив его, отчасти уклонившись, а отчасти парировав тесаком, Ванька и сам не понял. Но, как делал это много раз на тренировках с барчуком, отбил ружьё плоской частью лезвия, извернувшись всем телом, скользяще шагнул вперёд, и сделал, в свою очередь, выпад, разрубив зуаву горло.
А дальше…
… дальше он прыгал, падал, отбивал и рубил, но сам дьявол, наверное, не помог бы Ваньке вспомнить, что же он делал!
Были только обрывки, только эмоции, непрерывное движение, хриплое дыхание… и как он потерял или выбросил тесак, и отбивался дальше уже французской трофейной винтовкой – убей, а не вспомнит!
Убил ли он кого-то ещё, ранил ли кого-то, или может быть, выручил одного из защитников бастиона, отбив предназначавшийся тому удар, неизвестно. Сам он ни черта не помнил… и не вспомнил потом, да может быть, и к лучшему.
А пока…
… отбили.
Сколько уж там потеряли солдат и матросов, сколько вырезали гражданских, Ванька не знал, да и никто не спешил к нему докладом. Здесь, вокруг, мёртвых тел, и русских, и зуавов, предостаточно, но что там на других участках Бастиона? Бог весть…
Последние защитники Бастиона выбегали из кубриков, когда всё уже закончилось, но, взбудораженные, то ли по собственной инициативе, то ли по приказу командиров, начали весьма шумно проверять все закутки, не иначе как ища спрятавшихся зуавов, а после даже сделали вылазку вперёд Бастиона. Нужно ли всё это было, или нет, Ванька не знал, да и не думал об этом, сидя в оцепенении на земле, подтянув ноги к подбородку и обхватив их руками.
– Эй! – его довольно-таки бесцеремонно пхнули сапогом в бок, – Живой? Што расселся-то? А ну, живо…
– … да ты никак поранетый? – спохватился наконец матрос.
– Н-не знаю, – вяло отозвался Ванька, чувствующий себя так паршиво, как никогда в жизни, как не чувствовал даже после порки в поместье, после которой он на три недели слёг в горячке.
– Ну, живой, и слава Богу, – потерял к нему интерес матрос, поспешив к товарищам.
На Бастионе тем временем наводят порядок, а потом начали куда-то бахать из пушек, не частя, но и не слишком редко. Действительно ли французы пытались, имея в авангарде зуавов, подобраться для атаки к Бастиону, или стреляли, что называется, «для порядку», Ванька не знает, и, признаться, ему это решительно неинтересно…