Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Кареты остановились перед домом почти одновременно и отъехали, едва три человека ступили на мостовую. Де Рибас вышел на лестницу, услышав шум внизу, когда дверь прихожей уже закрылась за гостями. Вместе они не торопясь прошли первым этажом, через большую гостиную, где адмирал показал на повешенные против окон картины:

— Круг Караваджо. Я люблю его учеников. Маринисты — сколь мог собрать. Удивительно, сколь немногие художники могут передать хотя бы цвет моря, не говоря о его душе. А это, — он обернулся к Яшвили, замершему перед картиной, на которой преследуемая собаками и всадником с поднятым мечом нагая женщина падала в изнеможении, — всего лишь копия.

В конце коридора, начинавшегося от гостиной, узкая лестница с перилами орехового дерева вела наверх. Де Рибас поклонился вежливо, пропуская вперед гостей, но Пален, остановившись, покачал головой:

— Показывайте дорогу, адмирал.

В малой гостиной посреди накрытого стола дымилась серебряная жаровня, перед кувертом хозяина поставлены четыре графина с вином — золотистым, орехово-темным, топазовым и ярко-алым.

— Я отослал слуг. Думаю, все мы в состоянии о себе позаботиться.

— Безусловно, — мягко проговорил Пален, беря салфетку. Не меняя выражения лица, опустился на предложенный ему стул Панин, положив на скатерть бледную, без единого перстня, руку. Нахмурясь серьезно, де Рибас открыл жаровню, обернув салфеткой ручку черпака начал раскладывать по тарелкам мясо в виноградных листьях. Яшвили приподнял бровь, улыбнулся:

— До чего хорошо — под кахетинское!

— У меня — вино из Сицилии, но сейчас прикажу подать…

— Не беспокойтесь, Бога ради. Я просто думал вслух.

— Как вам будет угодно.

…Графины остались почти непочатыми, и в отставленных тарелках стыло нежное мясо барашка, секрет приготовления которого разнесли по берегам Средиземного моря еще финикийцы. Адмирал жевал медленно ломтик сыра; казалось, так и не пошевельнул за весь обед лежавшей у тарелки рукой Панин. Солнце зашло, погасли краски, и стол казался оставленным людьми давно-давно.

— Свечи? — негромко спросил адмирал.

— Не надо, — тихо ответил Пален, отодвигая стул так, чтобы лица его совсем не было видно в тени. — Тем паче окна у вас не зашторены. А императорский указ возбраняет ночные бдения.

— Право, граф, иные шутки…

— Почему же? Как нарушитель закона, я сам себя должен буду препроводить, завести дело, с точки зрения государя, это — единственно возможное поведение.

— Бог мой, Петр Алексеевич, мы ведь собрались говорить всерьез!

— Всерьез? О том, что лишено разума? Месяца не прошло, как император подписал указ, почти двести духоборов с семьями из Новороссийской губернии и со Слободской Украины отправлены в Динамюнде. Что это, жестокость?

— Если они ни в чем ином, кроме веры своей, не виновны…

— Виновны? Государь берет на себя звание гроссмейстера католического ордена, вслед за своей матушкой готов ласкать иезуитов — почему же преступники те, кто иначе, чем синод, понимает православие? Но дело не в этом. Видите ли, если бы я или кто-нибудь еще просил государя принять главарей духоборов, скорее всего, он бы выслушал их и даровал полное прощение, более того, земли, привилегии. Бог знает, что еще. Они ведь — люди решительные, уверенные в своей правоте, фанатичные; государь это любит. Что же, воля императора — закон. И ладно бы этому безумию быть только в пределах империи, оно представляет нас предо всем миром! Никита Петрович, как сказано в рескрипте, согласно которому вы уехали из Берлина?

— Государь писал мне из Петергофа, что ложь двора прусского ему несносна. Ранее уже сделано было им немыслимое в истории отношений меж государствами: секретные статьи трактата с французами, королем ему писанные, сообщил габсбургскому представителю Дидрихштейну! Наш же проект трактата, с Кальяром составленный, отверг, ибо там было слово «дружба», в документах подобного рода всеми принятое. Так и в нашем договоре с Портой, декабрем прошедшего года подписанном, сказано! Мне же писал он: миссия ваша окончена, будем действовать силой оружия. Сиверсу же велел сжечь архив, будто не из дружественной столицы, а из шатров печенежских мы отъезжали. Не меньшего стоит и. манифест об испанской войне. Всему миру объявляет император, что, употребляя тщетно способы все к открытию и показанию сей державе истинного пути и видя ее упорно пребывающей в пагубных заблуждениях, проявляет негодование свое. И, принимая все сие, а особенно отзыв посланника Бицова, за оскорбление величества, объявить войну.

— У безумия свои резоны.

— Безумие это зовется единовластием, — негромко выговорил Яшвили. Ему никто не ответил, налетевший порыв ветра донес шорох листьев по мостовой. Погасли последние краски заката, в гостиной стало совсем темно, и глухо, как сквозь сукно, прозвучал голос Панина:

— Единственно мыслимое ныне — вернуться к проекту, одобренному когда-то наследником престола, которому он, став государем, изменил. А ведь было все решено: Баженов новый Кремль закладывал с залом для представителей народных.

— Поболе размером, чем зал для игры в мяч?

— Шутка ваша горька, Петр Алексеевич. Представители народные, собранные вовремя, возблагодарят повелителя своего, как вознесена была хвала на все времена Вильгельму Оранскому. Если же момент упустить — не для совета, не для помощи государству, а лишь для мщения они сойдутся, и горька будет участь новых Карлов и Людовиков!

— Я, однако, не вижу пока практического резона. Кремль не выстроен, проект, дядей вашим составленный, наверное, и не существует более. А что мы должны делать сегодня?

Панин молчал не шевелясь. Булькнуло в графине вино, де Рибас, наполнив свой бокал, пригубил, откинувшись на спинку стула, тихо, равнодушно сказал:

— Вряд ли государь, столь долго мечтавший о власти неразделенной и полной, согласится теперь ею поступиться. Надежды на конституцию следует связывать с Александром.

Имя было произнесено, и теперь все разом зашевелились, скрипнул стул под Никитой Петровичем, звякнул бокалом Яшвили, потянулся за подсвечником Пален. Де Рибас, поднявшись спокойно, отворил дверь в соседнюю комнату, откуда ударил свет, показавшийся всем в первое мгновение ярким, и вернулся со свечой, от которой зажег приготовленный Петром Алексеевичем канделябр. Пален остро глянул на подавшегося к огню Яшвили, спросил мягко:

57
{"b":"92401","o":1}