— Никого не знаю. Они дворяне хотя бы? Не родовитые, очевидно.
— Все, кто славен родом, давно покинули Францию. Мы воюем с бунтовщиками.
— Но кто-то должен вести войска! Не мастеровые ведь или мужики разбили армии Австрии, Пруссии, Сардинии?
— Так должно быть, графиня.
Павел Гаврилович отвечал, улыбался, заставлял себя вслушиваться в слова графини Ливен и вытерпел почти два часа, покуда не собралась уходить Шарлотта Карловна.
Остро забилось сердце. Он облизнул пересохшие губы, опустился на колени у стула Аннушки, потянулся к ее руке.
— Так вы… — Она замялась, не зная, какой тон взять — невинно-оскорбленный, шутливый, гордо-непринужденный, — но уткнувшийся лицом в ее колени Гагарин молча, торопливо обнимал располневшие бедра, и, унимая дрожь в голосе, Анна спросила серьезно:
— Так вы не жалеете?
…На молебне в честь победы у реки Треббии майор Гагарин стоял среди людей, оглядывавших снисходительно-вежливого гонца, поймавшего свой счастливый случай — минутную милость государя. Он один знал, что отныне это — его место. Два дня спустя император возложил на его грудь командорский крест святого Иоанна Иерусалимского, а через две недели по приезде в Петербург князю Гагарину присвоен был чин полковника Преображенского полка, который доныне носили лишь самодержцы. Полка, на знамени которого ныне вышито было: «Анна, Благодать».
* * *
В начале июля, в Петергофе, Павел назначил аудиенцию получившей год назад дворянское звание Шелеховой и директорам компании, которая называться отныне будет Российско-Американской. В представленном на подпись акте Ростопчин, поразмыслив над названием, написал: «Под высочайшим его императорского величества покровительством…» Эти слова Павел зачеркнул, оставя лишь то, что сократится скоро до короткого, как треск расщепленного топором тополя, символа Русской Америки — РАК.
«Пользы и выгоды для империи от промыслов и торговли, проводимых верноподданными нашими по Северо-Восточному морю и в тамошнем крае Америки, обратили на себя наше внимание и уважение. Принимая в непосредственное покровительство наше составившуюся компанию, повелеваем ей именоваться…»
Привилегии на двадцать лет. Тысяча акций в дополнение к ранее выпущенным — их раскупят в Петербурге.
Павел вгляделся в бледное, словно воском облитое лицо Шелеховой, перевел взгляд на окладистую бороду Якова Мыльникова. Интересно, сколько они дали и кому, чтобы акт этот был подписан? Впрочем, есть вещи, которых удобнее не знать.
И он стал думать о том, что согревало душу, вспоминая читанное у Рейналя об Америке. Упирающиеся в небо краснокорые деревья-великаны; поля роз по берегам реки, до устья которой доплыл когда-то сэр Френсис Дрэйк; и другие реки, выходящие из берегов, когда переходят их вброд неисчислимые стада диких быков… Все это станет его империей, державой, равной которой на свете не было. Так стоит ли думать о цене?
* * *
В карету без гербов, запряженную четверкой, присланную за ним рано поутру, Тончи сел спокойно, не вступая в разговор с поднимавшимся в его комнату офицером. За зиму он не вспоминал почти Павловск, но теперь, едва стал на пороге, каблуками хрястнув, человек в мундире, Сальваторе вспомнил ясно, как виденное вчера, полную, рубенсовски очерченную розово-белую руку, к свету поворачивающую камею. Глянец камня, заполированного в край под оправу, блеснул, отразился искоркой в сером зрачке; мигнув, императрица отвела руку от света. Да неужели, с мига этого, осенней вечерней дымкой и туманами ноябрьскими успел загустеть воздух и просветлеть снова, кристально-звонко, прозрачно?
В окно он не выглядывал и, когда карета остановилась, не сразу понял где. В распахнутую дверь виден.; был парапет, свежий и чистый снег на ледяной глади канала; лишь спустившись к ждущему его на мостовой офицеру, Тончи бросил взгляд вдоль набережной и увидел в ясном далеке крохотный зеленый мазок моста.
На недоуменный взгляд он не получил ответа. Офицер, повернувшись резко вполоборота, ничем больше не выразил приказа идти, только ждал напряженно, пружиня на носках.
Миновали ворота в кирпичной ограде. Двое часовых, не скосив глаза, стояли как врытые, с ружьем у ноги. Тончи бросил торопливый взгляд налево, где тянулись вдоль ограды законченные почти невысокие кирпичные сараи, направо — и уставился заворожено на постамент посреди двора. Было запретно манящее, сладкое в том, чтобы заполнить приготовленный чьей-то волей камень, приподнятый, словно жертвенник, фантазией, нелепой, невозможной, но почти ощутимой. Крылатые кони, девы с тирсом в руках, что-то солнечное, взлетающее на миг заслонило вышагивающую впереди, по неплотно еще уложенному булыжнику, фигуру, и Сальваторе, не заметив, как свернул его провожатый, остановился в растерянности. Офицер тут же появился откуда-то слева, все так же, не говоря ни слова, движением, поворотом плеча указал дорогу.
Сквозь оставленный в выложенной чуть, выше человеческого, роста стене проем для дверей они вступили со двора туда, где ляжет скоро отблеск — пламени за каминной решеткой и свечей — в паркетах. Тончи снова, оглядываясь жадно, представил себе драпри на недоконченных стенах, лепнину потолка — в хмурящемся белесо, предснеговом небе — и вздрогнул, остановив взгляд на стоящем к нему спиной в дальнем углу человеке. Хрустнул в кирпичной крошке каблуками офицер, и человек в углу резко обернулся. Тончи, сознавая, что делает что-то невозможное, не в силах был отвести жадного взгляда от бледного, курносым профилем к нему обращенного лица, едва сдерживаясь, чтобы не потребовать нетерпеливым жестом — повернуться к свету.
Император повернулся, посмотрел на Тончи пронизывающе и отрывисто, срывающимся фальцетом бросил:
— Здесь будет замок. Он нравится вам? Недоуменно приподняв брови, художник помедлил, подыскивая ответ, — и, вдруг сам не до конца сознавая, что делает, стал рассказывать сбивчиво о видениях своих в сгущающемся изморосью воздухе над булыжником выложенным двором.
— Крылатых коней не будет, — прервал его совсем другим, не срывающимся, голосом император.