Ростопчин, опустив голову к бювару, стоял не шелохнувшись, покуда император, вглядевшись, не подступил к нему:
— Полноте! За шутку обиды не держу, дело больно серьезно. Напишите Суворову, Федор Васильевич. Идите!
* * *
Фельдмаршал в «тульчинском сидении» кис на глазах. Маневры проводил по два раза в неделю, но уж не кружился чертом меж бегущих, со штыками наперевес, солдат, горяча каракового жеребца, топорща на непокрытой голове хохолок. Солдаты его умели все, учить их более — только портить. С этими он взял бы не то что Измаил или Варшаву…
Слухи о немилости кружились вокруг, то и дело видел Александр Васильевич, как замолкают, его завидев, только что говорившие меж собой горячо люди. Видел — и молчал, не спрашивал ни о чем. Что спрашивать, коли и так, по письмам, Ростопчиным писанным, ясно все? Ну а люди, понятно, прикидывают, как в милость войти к тому, кто на место фельдмаршала сядет, то — их право.
В середине февраля приехал из Смоленска старый, по Финляндии, знакомый, отставной полковник Каховской. Поговорили, вспомнили поход, помянули, до чего хорош был мягкий сыр на мызах, как придешь вечером, болотами намыкавшись. Каховской не прощался, обещал перед отъездом зайти еще, а про дела свои в Тульчине не сказал ни слова.
И вот в первый вторник Великого поста, вечером, прислал он записочку с просьбой о встрече. Суворов, отправив за другом вестового, вышел во двор проветриться. Прошелся до забора, вдохнул несколько раз глубоко, стал приседать, руки в стороны разбрасывая. За тем и застал его гость,
— А, сударь мой! Проходи-ка, я сейчас, докончу только.
Каховской подождал на крыльце. Вместе они разделись в сенях, прошли в горницу. На столе поджидали две стопки, штоф, тарелки с закуской.
— Денщика отослал. Чать, донесем до рта сами. Ну, здоровы будем?
— Будем.
Выпили. Фельдмаршал подцепил квашеной капустки, похрустел, отломил куриную ножку.
— От кухни здешней у солдат животы пучит. Мои чудо-богатыри к каше да хлебу привыкли, в доброе время щецами баловаться любят. А здесь тебе и цыплята под соусом, и бигос, и индейка черт те в чем, а то еще печь затеется хозяйка, так не разберешь вовсе, что ешь.
— Да, покушать умеют.
— Это ли уметь? Пища должна быть сытна, не тяготить. А коли под ремнем музыка играет, толку не жди.
— Александр Васильевич, я ведь с большой заботой к тебе ехал.
— Ну так что же? Закусим, дойдем и до заботы.
— Время не терпит.
— Крыша горит, что ли? Ну, говори!
Каховской руки выложил на стол, нахмурился, сглотнул:
— Александр Васильевич, говорю теперь, ибо знаю: отставка твоя — дело решенное. Но не потому, что обиду твою хочу употребить на пользу делу нашему, а — чтобы не поздно было.
— Помилуй Бог, какая обида?
— А хоть бы за армию российскую!
— Ладно. Погоди. Нашему — это чьему?
— О том не теперь. Вперед выслушай.
— Ну, коли начал…
— Так и скажу напрямик. Ждали мы много, дождались — недоброго. По первым-то месяцам, как наследник в Зимний всел, казалось иным — многое на тепло повернется. Повернулось все иначе. С Францией войны нет, так и мира тоже, узникам воля дана, не вольность, а на место прежних лихоимцев другие пришли. Строгостей же пустых столько свет не видывал. Ждать от государя нынешнего нечего!
— Доля наша такова.
— Долю можно переменить! Как французы, американцы. Долго ли в хвосте плестись? Или мы хуже других народов?
— Кажись, ростом не меньше. Разве только вот бороды шибко густо растут.
— Александр Васильевич! Ужели душа у тебя не болит за Россию?
Суворов присвистнул тоненько, кинул в рот еще горстку капустки, плеснул в стаканы водки:
— Давай-ка от греха!
— Я тебе, хоть трезвый, хоть пьяный, одно скажу: коли сегодня промедлим, детям и внукам нашим за это расплачиваться!
— Если быстро ехать надо, саврасый мой — добрый конь, с утра велю заседлать.
— Александр Васильевич, не гневи Бога. Покуда войско у тебя не отняли, спаси Россию, ударь на Петербург! К царю не привыкли еще, скинуть его просто, а там…
Глаза фельдмаршала блеснули сталью и заголубели опять.
Поднявшись мягко, обошел стремительно стол, взял Каховского за плечи:
— Молчи, молчи!
— Упустишь час! Не простят тебе!
— Молчи, не могу. Кровь сограждан…
— Мало ли ее прольется?
— Он — монарх законный.
— Что с того? Тирана народ вправе…
— Народ, не мы!
— А коли народ темен, неразумен?
— Все одно, не штыками его просвещать. Ты страшное сказал, я понял теперь. В самом деле, укажи чудо-богатырям моим — коли! — снесут, кого укажешь, хоть государя, хоть сенат, хоть парламент твой… или чего вы с друзьями учредить хотите?
— Собрание народное.
— И его разгонят. Чудо-богатыри, они все могут. Все, понимаешь?! Страшно это.
— Подумай, Александр Васильевич! Не теперь — может быть, никогда.
— Нет. Не слышал от тебя ничего. Иди, иди, ну!
…Утром он написал, минуя Ростопчина, Павлу и отправил с эстафетой записочку в две строчки: «Коли войны нет и делать нечего, прошу отставки». Четыре дня спустя император поставит в углу свой росчерк — «быть посему».
* * *
Из Тульчина Каховской выехал ранним утром. Низкие, комчатые облака, как брошенные друг на друга затертые, драные лоскутные одеяла, висели над дорогой. Колоколец дребезжал глухо, всхрапывали недовольно лошади, бесшумно скользили в колеях полозья.
Таким же стылым, промозглым утром ждал он, выйдя из саней промять ноги, на Петербургской заставе, покуда дойдет, следом за вереницей двуколок и троек, его очередь. Предъявил бумаги, встретился взглядом с куражным, под хмельком, дежурным офицером.
— Не при службе, стало быть?
— Четверть века как в отставке. Что еще?
— Надо же… Чин по молодости получить, а службу оставить.
— На все бывают резоны…
Каховской дернул щекой, досадуя на себя: едва ли не оправдываться стал перед полупьяным молокососом.
— Цель приезда в столицу?
— Я человек партикулярный, стало быть, и цели у меня партикулярные. Развлечься, по театрам походить. Что еще от меня требуется?
— Ничего. Бумаги в порядке. Можете ехать.