На кладбище теперь без пропуска не попасть, а поскольку на фальшивое удостоверение у меня денег нет, я даже войти туда не могла, не говоря уж о том, чтобы через лаз в стене пробраться на польскую сторону. А перелезать через стену где-нибудь еще – по нынешним временам верное самоубийство. Стоило только приблизиться к стене, как немцы открывали огонь. Иногда эсэсовцы выжидали в засаде и, подгадав момент, косили людей пулеметным огнем. Поговаривали, что один только Франкенштейн убил уже более трехсот человек. Наверняка эта цифра преувеличена, как и многие другие слухи в гетто, но пусть даже на его совести «всего-то» человек семьдесят или восемьдесят… Если немецкий монстр в одиночку прикончил столько контрабандистов – или людей, которых контрабандистами счел, – то сколько же народу уничтожили все охранники вместе взятые? Двести? Триста? А может, целую тысячу?
Все это как-то не внушало желания лезть на рожон.
И все-таки…
…в животе-то у меня урчало. И у моих родных тоже.
– Надо попытаться… – сказала я Даниэлю, но в моем голосе решимости было больше, чем в душе.
Мой друг, разумеется, тут же понял, о каком таком «попытаться» я говорю. Мы уже не раз это обсуждали, других-то тем почти не осталось, и мы спорили до изнеможения. Так что теперь он не стал повторять один из бесчисленных аргументов против, которые приводил уже сотни раз. Никаких увещаний в духе: «Теперь евреев-полицейских за взятки расстреливают» или «На той неделе они двух беременных убили». Даниэль просто посмотрел на меня и с нажимом произнес:
– Не делай этого.
– Тебе хорошо говорить! – раздраженно отозвалась я. – О тебе заботится Корчак, вы еду исправно получаете!
– Не так уж и много, – спокойно ответил он.
Рядом со мной мужчина в сером костюме с наслаждением впился зубами в сосиску с горчицей. От этого зрелища я еще больше захотела есть и еще больше разозлилась, поэтому рявкнула:
– Так или иначе, без еды вы не сидите!
В следующую же секунду мне стало стыдно за свои слова, ведь я знала, что в приюте тоже порции маленькие и досыта не ест никто.
Ссориться на голодный желудок среди запахов еды – идея пропащая. Я взяла себя в руки и произнесла уже чуть спокойнее:
– У меня родные на самом дешевом хлебе сидят. – Я указала на только что купленную серую краюху. – Сплошь известь и опилки, настоящей муки-то почти нет.
– Если тебя застрелят, у них и этого не будет, – совершенно спокойно возразил Даниэль. К витающим вокруг ароматам еды он был невосприимчив. Будучи сиротой, он с малолетства привык к лишениям и поэтому переносил голод легче, чем я, избалованная докторская дочка. Ну почему у меня не получается быть такой же сильной и невозмутимой, как он? Конечно, он прав: если я умру, Ханне и маме придется еще тяжелее. Однако, если я ничего не предприму, мои родные будут медленно, но верно погибать от голода. Когда у меня кончатся деньги, то есть самое позднее на следующей неделе, нам и хлеб с опилками купить будет не на что. И что мне делать? Ну вот что?
– И вообще, – нахально ухмыльнулся Даниэль, – я тебя убью, если ты дашь им себя прикончить.
Я не могла не рассмеяться:
– Какой очаровательный способ признаться в любви!
– Ну хоть есть в чем признаваться, – вырвалось у него. И он сразу постарался прикрыть милой улыбкой упрек, крывшийся в его словах. Действительно, я ни разу еще не выговорила такую короткую, но так много значащую фразу: «Я тебя люблю». Насмотревшись на мать, я знала всю разрушительную силу любви.
Все эти месяцы, что мы встречались, Даниэль терпеливо ждал моего признания. И, похоже, его это гложет.
Получается какая-то подлость с моей стороны. Ну что мне стоит сказать: «Я тебя люблю»? Всего-то три слова. А ведь Даниэль – моя главная опора в жизни. Без него я бы уже давно с катушек слетела.
И я решилась: скажу! Сейчас же. Сию же секунду. Я набрала в грудь воздуха, словно приготовилась нырнуть на глубину, и выдохнула:
– Знаешь, я…
И все. Тупая овца, я не могла заставить себя произнести заветную фразу.
– Ты?.. – помог Даниэль.
– Я… – Я силилась подобрать слова. Почему, черт возьми, это так трудно? – Я…
– Воровка! Воровка! – раздался вдруг женский крик.
Мимо пронеслась отощавшая девчушка лет семи-восьми, не старше. На ней была кепка не по размеру, когда-то белая, но жутко замызганная мужская рубашка и ни намека на штаны. Да что там, на ней даже трусов не было – это было хорошо видно, потому что полы рубашки во время бега развевались, обнажая голую попу. Маленькими, почти черными от грязи ручонками она сжимала мятую жестяную миску с фасолевой похлебкой и торопливо проталкивалась сквозь толпу. За девчушкой по пятам бежала старуха в драной юбке и платке. Я заметила, что на правой руке у старухи недостает двух пальцев, – но все-таки пальцев у нее было больше, чем зубов.
Девчушка оглянулась на старуху и запнулась о ногу прохожего, который разразился громкими проклятиями: мол, смотри под ноги, дрянь малолетняя, вздернуть бы тебя на фонаре, да веревки жалко! Тут-то старуха ее и нагнала. Маленькое изголодавшееся существо в панике сделало еще пару шагов, но старуха вцепилась в полу рубашки, девчушка споткнулась, потеряла равновесие и вместе с миской шлепнулась наземь. Похлебка выплеснулась на мостовую.
– О нет! – в ужасе завопила старуха.
А девчушка, ни секунды не колеблясь, бросилась на землю и принялась слизывать похлебку с грязной дороги. Точь-в-точь уличная кошка.
Старуха принялась осыпать ее ударами:
– Воровка, воровка, воровка, подлая воровка…
Но девчушка, похоже, колотушек вообще не чувствовала – она стремительно пожирала похлебку.
Силы покинули старуху, она опустила кулаки и стала тихо всхлипывать:
– Это были мои последние деньги… последние деньги…
Я смотрела на маленькую воровку, которая набивала желудок, не гнушаясь ничем, и задавалась вопросом, что я буду делать, когда последние деньги иссякнут и я буду так же голодна, как эти девчушка и старуха. Тоже начну красть? Драться? Есть с грязной мостовой?
Даниэль обнял меня и проговорил мягко:
– До такого отчаяния ты не дойдешь.
Ни один из моих страхов не был для него тайной.
– Не дойду… – отозвалась я и вдруг сама в это поверила. Глядя на лакающую по-собачьи девочку, я окончательно решила: сидеть сложа руки больше нельзя.
Я снова займусь контрабандой. Но не так, как раньше. Надо действовать хитрее. А главное – не в одиночку.
Но Даниэлю об этом знать не стоит. Зачем ему лишние переживания. К тому же у меня нет ни малейшего желания опять с ним ссориться.
– Знаю я это выражение, – сказал Даниэль.
– Что?
– По твоему лицу сразу видно: замыслила что-то безрассудное.
– Ничего я не замыслила!
– Клянешься?
– Клянусь.
Даниэль мне ни на грош не поверил.
– Когда мне в чем-то клянутся дети из приюта, – улыбнулся он, – я всегда смотрю, не скрещивают ли они тайком пальцы.
– Я не ребенок.
– Местами еще какой!
Бывали минуты, когда я ненавидела эту его манеру – держаться так, будто он старше меня, и не на каких-то там семь месяцев.
– Еще раз назовешь меня ребенком – развернусь и уйду домой.
– Хорошо-хорошо, – спасовал он, явно не желая обострять ситуацию. – Стало быть, обещаешь?
И при этом испытующе посмотрел на меня.
– Обещаю, – твердо ответила я. И даже выдавила мимолетную, более или менее невинную улыбку, чтобы придать своим словам убедительности.
Даниэль поколебался, а потом кивнул, словно решился мне поверить. Иногда именно он из нас двоих проявляет прямо-таки детскую наивность. Впрочем, в этом есть что-то умилительное.
– Мне пора назад в приют, обед готовить, – сказал он, но ему явно не хотелось от меня отрываться. Я нежно поцеловала его в губы, чтобы подсластить расставание. Он улыбнулся, тоже поцеловал меня на прощание и ушел успокоенный, в твердой уверенности, что я сейчас вернусь к родным на улице Милой. А я направилась к Руфи. В отель «Британия», пользующийся в гетто дурной славой.