Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Признавая общественную значимость повести Солженицына, Глеб Струве, со своей стороны, высказал мнение, что она не столько фотографична и напоминает Селина (или, если на то пошло, Достоевского), сколько возвращает советскую литературу к 1920‑м годам, времени ее расцвета, и наследует традициям русской орнаментальной прозы, сформировавшимся под влиянием Андрея Белого и в особенности Ремизова241. Значительно дальше пошел Роман Гуль, редактор нью-йоркского эмигрантского «Нового журнала», в статье «А. Солженицын, соцреализм и школа Ремизова». Отмечая ценность произведения Солженицына «не столько с точки зрения политической, сколько в смысле литературном» (пусть оно и «„взято на вооружение“ хрущевской пропагандой»), Гуль утверждал, что «„Один день Ивана Денисовича“ как бы зачеркивает весь соцреализм, т. е. всю советскую литературу»:

Эта повесть не имеет с ней ничего общего. <…> Это произведение появилось в свет, минуя советскую литературу, оно вышло прямо из дореволюционной литературы. Из – «серебряного века»242.

Гуль называет «Ивана Денисовича» «предвестником» русской словесности, «спутником», который «молниеносно прошел сквозь безвоздушное пространство сорока пяти лет советской литературопропаганды». Ставя знак равенства между соцреализмом и советской литературой, критик продемонстрировал узость и предвзятость своих представлений о русской литературе советского периода, включавшей в себя, разумеется, не только «тысячи романов и повестей, написанных с учетом требований партии и правительства»243, но и произведения, которые, в отличие от текста Солженицына, могли выйти только в тамиздате, потому что на родине их печатать отказывались именно в силу несоответствия соцреалистическому канону. Есть некая ирония в том, что Гуль, как и Струве, отождествляет стиль солженицынской повести, в том числе прием сказа, со «школой» Ремизова, чью прозу в Советском Союзе при жизни Ремизова не печатали, так что на тот момент Солженицын едва ли мог быть знаком с его творчеством (Ремизов умер в Париже в 1957 году)244. Цитируя статью Замятина «Я боюсь» (1921), где автор знаменитой антиутопии «Мы» утверждал, что «у русской литературы одно только будущее: ее прошлое», Гуль приходит к мысли, что повесть Солженицына «вся – из „прошлой русской литературы“» и уже поэтому «доказывает обреченность так называемой литературы советской»245. Даже сцена кладки кирпичей, по мнению Гуля, дана «совсем не натуралистически, т. е. не соцреалистически, а тоже в стиле ремизовской школы»246. Гуль видит Солженицына стоящим «на классическом распутье» («Пойдешь направо, будешь выполнять задания партии, свалишься в яму соцреализма и исчезнешь, как писатель. Пойдешь налево – по дороге искусства, но второй раз может и не повезти в смысле стечения обстоятельств») и заканчивает с тревогой: «Даст ли Солженицын что-нибудь большое? Хотелось бы верить, да с трудом верится. Климат в Советском Союзе для писателей трудный»247.

Эмигрантские критики старшего поколения, незнакомые, в сущности, со страшной реальностью ГУЛАГа и еще не читавшие других, не таких «лакированных» свидетельств об этой реальности, включая и «Архипелаг ГУЛАГ» того же Солженицына, видели в «Иване Денисовиче» возрождение классических гуманистических ценностей, не замечая, что чем больше они настаивают на такой трактовке, тем сильнее сближаются с восприятием повести на родине, где ее могли напечатать лишь на том условии, что она, по крайней мере внешне, соответствовала предписанной соцреализмом идеологии и мифологии. И это притом что гуманистические ценности, вчитываемые в текст «Ивана Денисовича» как на родине, так и за рубежом, раз и навсегда устарели в контексте советской истории и ГУЛАГа в частности. Тем не менее высказывалась мысль, что «чем больше сидит Шухов, тем больше утверждается в нем доброе, и можно заранее сказать, что развращающий режим лагерей хуже его не сделает»248. Учитывая, что в начале 1960‑х годов стена между «двумя Россиями» была почти звуконепроницаемой, тамиздатовские критики легко попадались в ту же соцреалистическую ловушку, которую Солженицын попытался обойти на родине, приспосабливая «Ивана Денисовича» к требованиям советской печати и рассказывая о ГУЛАГе на доступном непосвященному читателю языке, где бы этот читатель ни находился. Вынеся в заглавие своей статьи цитату из советской рецензии на «Ивана Денисовича» («„…Становится совершенно очевидно, что писать так, как писали еще недавно, нельзя уже“, – заявил советский писатель и фронтовик Григорий Бакланов»)249, эмигрантский критик Евгений Гаранин хвалил повесть Солженицына и за способность «пробуждать у других добрые чувства, возвышать человека, делать его чище, лучше и свободнее»250. Другой анонимный эмигрантский рецензент, очевидно, сам того не желая, почти дословно повторил отзыв Хрущева об «Иване Денисовиче»:

Главная идея повести – духовная стойкость человека. У этих лагерников глубоко внутри живут сердечность, товарищеские чувства, добрые мысли, словом, человеческая неумирающая душа.

«К ним [ужасу и состраданию] примешивается и чувство РАДОСТИ, – продолжал он. – Радости потому, что там, у нас на родине, люди становятся все смелее и смелее»251. Эта жизнеутверждающая риторика была будто зеркальным отражением десятков оптимистических откликов на «Ивана Денисовича» в советской критике; уже сами заголовки возносили повесть на вершину социалистического реализма, как его понимали в текущий исторический момент252. Были ли они «друзьями» или «недругами» «Ивана Денисовича», как Владимир Лакшин назвал соответственно защитников и оппонентов Солженицына, советские критики, в конце концов, вряд ли так уж заблуждались, хваля «Ивана Денисовича» за бодрость, оптимизм и смекалистость, раз их идеологические противники по ту сторону железного занавеса утверждали, по сути, то же самое.

«Повести об Иване Денисовиче Шухове суждена долгая жизнь», – предсказал Лакшин253. Однако залогом этой долгой жизни оказалась не столько историческая достоверность, сколько повсеместно почитаемая мифологема о надежде и умении не падать духом перед лицом бесчеловечной реальности ГУЛАГа; мифологема, которая в «Иване Денисовиче» приводит к «конфликту между этическими побуждениями и эстетическим импульсом», составляющему, по словам Токер, суть «двойного воздействия лагерной литературы как свидетельства и как произведения искусства»254. Уютные, «домашние» одежды соцреализма, в которые Ивану Денисовичу пришлось облачиться в госиздате вместо грубой лагерной телогрейки с номером Щ-854 взамен имени, эмигрантские критики приняли за бронебойные антисоветские доспехи. Русская эмиграция и вторившие ей западные институции «воспроизводили риторику, приветствовавшую (и облегчившую) публикацию» повести, так как «искупление по-прежнему представлялось важной частью читательского опыта» что в России, что на Западе, поэтому «эта искупительная, даже „триумфальная“ траектория и тропы надежды, стойкости и победы» не могли не способствовать успеху «Ивана Денисовича» за пределами советского литературного поля – более того, она сделала «оптимизм ключевым фактором популярности советской литературы у западной аудитории»255. В этом смысле «Иван Денисович», впервые опубликованный в госиздате, сформировал тамиздат не только как литературную практику и политический институт, но и как индустрию, показав, как легко перенести соцреализм на капиталистическую почву.

вернуться

241

Струве Г. О повести Солженицына. См. также его эссе: Struve G. After the Coffee-Break // New Republic. February 2, 1963. № 148. P. 15–16. В письме Юрию Иваску Струве заявил, что Солженицын – «сама скромность», и заметил, что в нем есть что-то от Чехова (George Ivask Papers. Box 6. Folder 26. Amherst Center for Russian Culture).

вернуться

242

Гуль Р. А. Солженицын. С. 58–59, 61.

вернуться

243

Гуль Р. А. Солженицын. С. 61.

вернуться

244

Сомнение в преемственности Солженицына по отношению к Ремизову выразил, в частности, Леонид Ржевский: Rzhevsky L. The New Idiom // Soviet Literature in the Sixties: An International Symposium / Ed. M. Hayward, E. L. Crowley. New York: Praeger, 1964. P. 76. По словам Людмилы Кёлер, если «Ремизов искал свои „магические имена“ в старинных заговорах от нечистой силы, в заклинаниях, заклятьях, в языке московских писцов XVII века, а также в народной речи того времени», то «стиль Солженицына имеет совершенно иную природу – это смесь народной речи и советского жаргона» (Koehler L. Alexander Solzhenitsyn. P. 179).

вернуться

245

Гуль Р. А. Солженицын. С. 65.

вернуться

246

Там же. С. 69.

вернуться

247

Там же. С. 74.

вернуться

248

Гаранин Е. Повесть.

вернуться

249

Бакланов Г. Чтоб это никогда не повторилось // Литературная газета. 1962. 22 ноября. С. 3.

вернуться

250

Гаранин Е. Повесть.

вернуться

251

В. О. Один день Ивана Денисовича // Часовой. Февраль 1963. № 441. С. 15. Выделено в оригинале. В следующем номере того же журнала появилось «письмо в редакцию» эмигранта младшего поколения, сетовавшего: «Конечно, цель, преследуемая повестью Солженицына, рассчитанной на широкую партийную массу и на заграничных обозревателей, была достигнута. В сетях „Ивана Денисовича“ <…> запутаться легко… Попала в эти сети и наша эмигрантская печать» (Сын отцу // Часовой. Март 1963. № 442. С. 17).

вернуться

252

См., например, «О прошлом во имя будущего» Константина Симонова, «Чтоб это никогда не повторилось» Григория Бакланова, «Во имя правды, во имя жизни» Владимира Ермилова, «Жив человек» Александра Дымшица, «Большая правда» Владимира Ильичева – и это далеко не полный перечень.

вернуться

253

Лакшин В. Иван Денисович, его друзья и недруги // Новый мир. 1964. № 1. С. 245.

вернуться

254

Toker L. Return. P. 74.

вернуться

255

Jones P. Thaw Goes International. P. 135.

22
{"b":"923295","o":1}