Они пытались разобраться в этом. Некий политработник писал в Москву: «Все это – кулацкое сельское хозяйство, основанное на эксплуатации наемного труда. Вот почему все здесь такое красивое и богатое. И когда наш красноармеец, в особенности незрелый в политическом отношении и не изживший мелкобуржуазные взгляды, невольно сравнивает свой колхоз с германской фермой, он выбирает германскую ферму. Даже среди офицеров находятся те, кто восхищается неметчиной»[115]. Согласно другому объяснению, немецкие богатства основывались на воровстве: «Увидев все это, начинаешь понимать, что Гитлер ограбил всю Европу, чтобы порадовать своих фрицев, – говорилось в солдатском письме домой. – Их овцы гораздо лучше наших, а их магазины завалены товарами со всех фабрик Европы. Но очень скоро все эти товары появятся и на советских магазинных полках – как наши трофеи»[116].
Поэтому они тоже крали – в порядке компенсации. Спиртное, женское белье, мебель, посуда, велосипеды, постельные принадлежности массово вывозились отовсюду – из Польши, Венгрии, Чехословакии, Германии, других стран. Почти мифической ценностью в глазах русских обладали наручные часы; солдат мог разгуливать по улицам, нацепив на запястье сразу дюжину. Известную фотографию, на которой советский солдат водружает знамя Победы над Рейхстагом, пришлось подретушировать, чтобы удалить часы с обеих рук молодого героя[117]. В Будапеште одержимость красноармейцев часами стала частью городского фольклора, отражающей местное восприятие Красной армии. Спустя несколько месяцев после завершения войны в одном из будапештских кинотеатров показывали кинохронику, посвященную Ялтинской конференции. Когда президент Рузвельт, разговаривая со Сталиным, поднял руку, в зале закричали: «Береги часы!»[118] То же самое наблюдалось и в Польше, где на протяжении многих лет дети, играя в советских солдат, кричали друг другу: «Давай часы!»[119] А в любимый телесериал польских подростков, снятый в конце 1960-х годов, попал эпизод, в котором советские и польские солдаты, квартирующие в брошенных немецких зданиях, собирают огромную коллекцию часов[120].
Хищения и грабежи оказались предвестниками того горького разочарования, которое обрушилось на людей, столь горячо ожидавших прибытия советских войск. Мараи рассказывает о старике, «почтеннейшем патриархе», который, торжественно встречая первого советского солдата, признался ему, что он – иудей: «Русский ухмыльнулся, снял с шеи автомат и по русской традиции расцеловал хозяина в обе щеки. Сказав, что он тоже еврей, солдат стиснул руку старика в долгом и искреннем рукопожатии. Затем он вновь нацепил автомат на шею и приказал старику и всей его семье встать с поднятыми руками лицом к стене… Потом красноармеец неторопливо и спокойно обобрал все семейство»[121].
Некоторых советских солдат подобное поведение возмущало. Через много лет после войны Василий Гроссман говорил дочери, что, преодолев советскую границу, Красная армия «изменилась к худшему». Как-то ночью, вспоминал писатель, он ночевал в немецком доме в компании нескольких солдат и полковника «с добрым русским лицом», утомленным до изнеможения: «Всю ночь из комнаты, где расположился офицер, доносился шум. Ранним утром он, не попрощавшись, уехал. Вы вошли в комнату; там был полнейший беспорядок – полковник опустошил все шкафы и полки как самый настоящий грабитель»[122].
То, что невозможно было украсть, зачастую уничтожалось. Уличные бои в Берлине и Будапеште постоянно влекли за собой то, что сейчас назвали бы сопутствующим ущербом, но Красная армия нередко разрушала здания без всякой цели. В Гнезно, колыбели польского христианства, советские танки намеренно уничтожили тысячелетний собор, не имевший никакого военного значения. На фотографиях, сделанных в то время (и спрятанных на семьдесят лет), видно, как выстроившиеся на городской площади танки бессмысленно расстреливают древний памятник[123]. Заняв город Бреслау, советские солдаты умышленно подожгли старый городской центр, спалив бесценное собрание книг университетской библиотеки, городской музей и несколько церквей[124].
Грабежи и опустошение продолжались на протяжении многих месяцев, постепенно приобретя официальную форму «репараций». Но и неофициальное расхищение чужого имущества также шло своим чередом. Даже в конце 1946 года власти Восточной Германии жаловались на то, что советские офицеры в Саксонии, заселяясь в частные дома, требовали украшать их мебелью, картинами и фарфором из государственных музеев, причем, покидая места службы, они нередко забирали ценные вещи с собой. Владелец одного из замков неподалеку от Рейхенбаха сетовал на то, что он лишился стола (стоимостью в 4000 довоенных марок), трех ковров (11 500 марок), комода в стиле рококо (18 000 марок) и письменного стола из красного дерева (5000 марок). Никаких сведений о возвращении ему этих вещей не имеется[125].
Еще более ужасающими и существенными в политическом отношении были жестокие преследования гражданского населения, начавшиеся задолго до завоевания Берлина. Их первые вспышки наблюдались после пересечения красноармейцами границ Польши, еще более явными они сделались в Венгрии, достигнув пика в Германии. Всем, кто сталкивался с советскими солдатами близко, казалось, что их просто одолевает жажда мести. Смерть друзей, жен и детей, сожженные деревни, массовые захоронения, оставленные немцами в России, – все это ввергало их в настоящее неистовство. Гроссман однажды видел колонну из сотен советских детей, пешком идущих в Россию из немецкого плена. Советские солдаты и офицеры застыли вдоль шоссе, пристально всматриваясь в детские лица. Все эти люди были отцами, чьих сыновей и дочерей насильственно вывезли в Германию. «Полковник с потемневшим и мрачным лицом напряженно стоял здесь несколько часов, вглядываясь в толпу. Затем офицер вернулся в машину – он не нашел своего сына»[126]. Красноармейцев выводили из себя и собственные командиры, их бессердечная тактика, постоянное использование угроз и агентов-осведомителей, гигантские потери. Историк Кэтрин Мерридейл, которая беседовала с сотнями ветеранов, подтверждает, что они очень часто высказывали политически мотивированное недовольство: «Сознательно или нет, но со временем красноармейцы давали выход гневу, который накапливался десятилетиями государственного гнета и повсеместного насилия»[127].
На вновь оккупированных территориях главными жертвами этой ярости становились женщины. Вне зависимости от возраста любую из них могли изнасиловать, а иногда и убить. Александр Солженицын, позже ставший наиболее известным летописцем ГУЛАГа, в 1945 году вместе с Красной армией вступил в Восточную Пруссию, запечатлев в стихах пережитые здесь сцены ужаса:
Чей-то стон стеной ослаблен:
Мать – не насмерть. На матрасе,
Рота, взвод ли побывал —
Дочь-девчонка наповал.
Сведено к словам простым:
Не забудем! Не простим!
Кровь за кровь и зуб за зуб!
Девку – в бабу, бабу – в труп
[128].