— Раньше, — как-то раз, невзначай и между прочим сказала мама. — Раньше тут был цветочный выход.
— Цветы, что ли, выходили? — нелюбезно спросил я. — Из себя, наверное?
— Выходили люди, — отозвалась мама. — А тут цветочницы со всех сторон. Они такие были… атакующие, чуть не напрыгивали — клали в корзину мокрую газету, потом мох, потом незабудку.
— Одну? — мрачно поинтересовался я.
— И даже в тазах продавали. И в вёдрах всяких… столько лепестков было. Потом и будку поставили…
Мне очень захотелось спросить про цепь и миску, но я передумал.
— Я тут тоже стояла, — добавила мама. — Тут должно быть место от половины ворот, вот, видишь? — И она указала носком туфли на аккуратный квадрат жёлтого кирпича, в квадрат была заботливо втиснута металлическая урна — пингвинчик с открытым клювом.
— Да… — продолжила мама, — у столба, у этого. С кружевами. И когда немцы, и потом…
— Кто во время войны покупает кружева? — резонно спросил я.
— Ну… — мама помолчала, — разные… Всякие женщины. Знаешь, как много можно изменить воротничком? — Она опять помолчала, оглядела меня критически и добавила, — особенно чистым.
— Трамвай, — сказал я, — пойдём. Потом доскажешь…
В этот раз мне предстояло идти вниз, далеко. После битв, пожалуй, нет иной дороги, кроме как укрываться в овраге и просить совета там же. У тех, кто был раньше, до того. Или всегда.
Я перешёл площадь, оставив за спиною Змеиную колонну, миновал брусчатку Лемской, обошёл стороной Дом Книги, затем спустился по шикарно ветшающей лестнице на лесенку в переулок, дальше объявились гаражи — улочка сразу за ними вела вниз. В яр, поросший царапучей дерезой.
У нас в городе много улиц, ведущих вниз, ещё и с поворотами при этом. Неизбежные оптимисты считают, что все они ведут вверх, а неизменные изгибы сокращают путь каким-то образом. Не могу до конца с этим согласиться — для всяких «вверх» у нас тут есть очень удобный фуникулёр, да и метро не петляет; а вниз, да, очень удобно пешком, даже и зимой можно — при известной осторожности, ведь гололёд. Путь всегда один и тот же. Неблизкий.
Иногда из асфальтовых проплешин на тротуарах выглядывает старая кладка — тёмно-жёлтый кирпич, и клейма на нём почти не стёрты временем или башмачками — красными, медными или на серебряном подборе. Ведь все дороги волшебны, а из жёлтого кирпича-особенно…
Осенние узвозы[90] коварны особо. Туман смещает расстояния и путает звуки. Поднимаясь или же спускаясь — так легко прийти на чужой голос, по щербатой лестнице вверх. Ну или по стёртым ступеням вниз.
Наш город состоит из них — разнообразных лестниц: каменных, деревянных, железных и смешанной кладки. Многие улицы тоже мнят себя чем-то подобным — морщатся, мнутся и складывают тротуар в ступени — чтоб соответствовать, я думаю. Змеи, конечно же, в наличии: где ужик, где что-то чёрное с серым, иногда воздушные или как на нашей площади, из колонны. По-разному.
В конце этой улицы на лестнице змей не было, они ждали меня внизy. Как и положено — в саду, за зелёной оградой. Лесенка спустилась в ар и распласталась горбатой улицей, мошёной несоразмерными булыгамм. По сторонам её доживали своё ветхозаветные пятиоконки, некоторые в три этажа.
Я скоро нашёл нужную калитку — как только зажмурился, чтобы лучше видеть.
Сад был старый, запущенный. Живой долгим, хищным, неусыпным существованием, внешне безобидным — вроде столетней рептилии, перепробовавшей кровь, холодную и тёплую, и всякую воду: от дождевой до мёртвой — да так и не напившейся. В середине сада допотопной черепахой сидела мазанка — почти вросшая в землю, но под жестяной свежелатаной крышей. Из неожиданно опрятной трубы на этой крыше струился уютный дымок.
На самых обычных ветвях самых обычных яблонь и груш, старых, почерневших в мшистую прозелень, голых, гнутых, заскорузлых, — раскачивались вовсе не поздние плоды зимних сортов вроде исчезнувшей «бычьей морды», нет: бессонный сад был полон мотанок — маленьких безликих куколок из тряпок и нитей. Хранителей.
Лицом каждому белому полотняному кокону служили расшитые ленты, перевязанные крест-накрест. Вышивка: старый узор, красное по чёрному — набухшие запёкшейся кровью знаки, были пожалуй, живее самих неспокойных куколок. Нитки казались темнее там, где могли бы быть глаза — немигающие, тёмные, сторожкие — птичьи. Где полагалось быть рту, выглядели значительно ярче и кровавей.
Мотанки колыхались, трясли сонные ветки, крутились на своих нитках, открывали алые пасти и, похоже, пели. Ту самую колыбельную, от которой просыпаются мёртвые, но не до конца.
— Вот он, вот он, вот он, — запищала вся стая. — Загадай ему, загадай! Скажи, непевный, где света край?
— Ой-ой-ой, — ответил я.
— Что с тобой? — заинтересовались они.
— Я влюблён, — пошутил я.
— И в кого, в кого, в кого? — закачались куколки.
У них обычно короткая память. В смысле — подобные легко перескакивают с темы на тему, им легко морочить голову, ведь там у них лишь перо да булавки — и это в лучшем случае.
— Света край, где тьмы начало — тень, и больше ничего, — радостно ответил я.
— Проходи, ходи, иди, — закачались мотанки. Их юбочки и широкие рукава чуть слышно лопотали на ветру.
Я перепрыгнул через канавку, прошёл неверной тропкой по щербатым камушкам и глинистым кочкам — через весь недобрый старый сад к домику почти под горой.
В сенцах при входе стояла ступа, рядом с нею лениво умывался кот.
Серый страж. Я задержался на минутку.
— За ухом черно, — подсказал животному я.
Зверюга хищно улыбнулся и вытянул по направлению ко мне немалую лапус когями, измазаными чем-то бурым…
— Сало, — сказал кот. — Мало.
— Котам-хатам, — возразил я. — Заклякни, морда.
Кот неожиданно для себя так и замер с вытянутой лапой. Глаза его сверкнули в мою сторону красным, усы встопорщились — зверь попытался издать звук, но сумел лишь раздуться вширь.
— Давай, кыса, давай. Лопни или тресни хоть, — позлорадствовал я. — Порадуй меня в эти дни.
— Ну, шо там принесло — човен чи весло[91]… — послышалось из комнаты. Я подул во все стороны, послушал шипение и шорохи по углам, открыл дверь и вошёл.
В помещении было сумрачно, сыро и пахло травой, а ещё чем-то трухлявым, вроде старого дерева — сухой вербы на болоте.
В остальном — просто комната, изнанка почти вросшей в землю хаты, несмотря на сырость, тёплая — настоящее логово, с печкой, столом, мисныком[92] у двери и лавкой вдоль стены.
В красном куте на лавке за довольно корявым столом под обрамлёнными пижмой от мух, совершенно чёрными образами, восседала немолодая носатая тётка — в жилетке поверх ста халатов и платке поверх трёх береток. Потвора.
Такие, как я, нередко заходят дальше, чем следовало бы. Наши пути непрямы, и цели не всегда оправданы. Кто-то идёт, глядя на звёзды, кто-то читает следы или разматывает нить, кому-то хватает ума оставлять крошки идущим вслед. Однако всех опаснее те, кто ждёт нас на любых дорогах, всегда. Терпеливо, настороже, на страже. Иногда мы встречаем их по пути, тех, что уже были. Прежних. Подходим на опасные расстояния — или и просто заходим дальше, чем собирались — ведь каждому своё.
Такое место в любое время.
Потворин стол был завален разнообразным барахлом — ступка, макитра сухого гороху, кастрюля, из которой пыталось вылезти нечто, внешне похожее на тесто, миска с надписью «не сильно жар.», полная семечек, бобы в полотняном мешочке; что-то, некогда бывшее небольшим земноводным — нынче засохшее совершенно. Незаконченные мотанки, спутанные нитки, свечка, сито, кусок воска. Квитанции за свет, прижатые чьей-то рукой: чёрной, явно откушенной. Закопчённый чугунок с кипятком, второй чугунок — с подозрительно спокойной тёмной водой. Ворона. Калина. Йод.
— А, непевный[93], — радостно оскалилась баба. — То ж я и думаю, до чего мне снилась мыша… Ну, проходи, не стой. Хочешь, погадаю на смерть?