— Оно не вернётся? — вдруг спросил он. — Точно? Сто процентов? Побожись!
— К вам нет, — ответил я. — Я его… её сильно покорёжил и выгнал, теперь будет восстановления лет на тридцать, а то и больше. К тому же память ему… ей… расщепило немного. Потом, дальше, когда оно вспомнит — что голодное, старое, пустое. Ну, может, опять начнёт личину искать… Может, меня уже и не будет.
— А я? — спросил он. — Когда я умру?
— В следующем веке, — ответил я. — Устраивает?
— Целиком и полностью, — ответил Ткачук. — А в какой день?
— В будний, — ответил я. — Мне пора.
Он принёс сумку, большую такую, полотняную, с цифрами «тысяча пятьсот» на боку.
— Давай упакую, — сказал он. — Я…
— Папа, — вдруг сказала девочка, — папа! Я не знаю… — Он ткнул мне в руки сумку и бросился к ребёнку. — Приступа нет, папа. Должен быть, а нет, как… — И она откашлялась, гулко и болезненно, но без свиста и задыхания.
— Зачем же ты мазала губы ей? — спросил я.
— Так я ж хотела, чтоб красивее было, — ответила девочка.
— А кровью зачем? — расспрашивал я дальше.
— Так я же хотела, чтобы красивее было ещё больше, — призналась она. — Красная помада же, — и она вздохнула. — Как у мамы…
Она уснула вдруг и крепко, совершенно довольная собой. Ткачук отнёс сопящее дитя в детскую и вернулся в разорённый холл.
— Это не ваша девочка. — сказал я. — Это мамина дочка, в прямом смысле. Но, как бы получше выразиться… папа ей вы, и будете таким всю жизнь, всю её жизнь… Да, это будет «папа на самом деле», вот как она скажет… Такое случается, — подытожил я.
— А кто?.. — сразу спросил он.
— Так тоже бывает, — отмёл этот вопрос в сторону я. — Ну, были, в смысле, женщина… и мужчина… тоже, ну… Год, пять месяцев, три недели и шесть дней. Вместе были. Она его любила. Ушёл он нехорошо так, крики все эти, разлад… Судьба на это плохая у жены вашей… Ну, потом… так сложилось. Что… Но всё равно, это ваша дочь, а не его. Он — эпизод, а вы с ней… будете долго… На самом деле. И это хорошо.
— Понял, всё понял, — сказал Юрий Иванович и протянул мне руку.
Я встал, пожал ему руку, взял сумку и пошёл к двери.
— Заходи к нам, — сказал он. — Пожалуйста! Пока у неё пройдёт… это… искажение.
— Полгода, — сказал я. — Простите, нет. Забудьте. Да, и вот. Тот ваш человек, который важный… Просил, чтоб вы ему больше не звонили? Да? Так он сам вам позвонит. Буквально на днях.
— Точно? — спросил Ткачук.
— Откуда я знаю. Это же он решил, а не я.
И я вышел. Цветы на оконном окне площадки совсем пожелтели. По стенам вокруг квартиры Ткачуков выступил иней — какой-то противно-серый, словно цементная пыль. Проще было написать коряво: «дух был тут». Лифт не работал.
Я спускался с одиннадцатого на первый по неудобным пролётам, и колено мое стенало.
Город становился всё ближе, а я всё ниже…
Она ждала меня в подъезде. В холодном, бетонном, светлом — ходила туда-сюда по вестибюлю, между лифтами и почтовыми ящиками, как гиена по вольеру.
— Зачем ты согласился? — спросила она, едва меня завидев. — Зачем пришёл? Зачем всё это? Теперь он знает… Чтоб ты сдох…
— Эти слова бессильные, — буркнул я себе под нос. — На пса уроки. Ну, вы сами всё знали, и ведь с самого начала… — сказал ей я, достаточно громко.
Мы поменялись местами, обходя друг друга словно дуэлянты.
Она несколько раз нажала на кнопку вызова — откликнулся, и явился спустя пару-тройку минут, грузовой лифт. В подъезде всё ещё было очень холодно, я шмыгнул носом и сделал шаг к выходу.
Она придержала створки лифта, вошла внутрь, посмотрела на меня. На сумку.
— Сучонок, — прошипела она. — Тобой займутся… я людей знаю, кровью умоешься, падла.
— Не помогут погоны, — рассердился я. — Никто тебе не поможет, дура. Сказала бы за дитё спасибо, коза патлатая.
— Да нахрен надо, — бесцветно просипела баба и чем-то в меня бросила, лёгким. Лифт закрылся, взвыл мотор — и она вознеслась на свой одиннадцатый.
— Ну, конечно же, — буркнул я. — Шаманы-цыганы, алкоголики…
На полу подъезда, между мною и лифтом, лежали карты. Такие подкладывают под порог местные пифии, когда хотят подгадить: семёрка, шестёрка, туз. Чёрная масть, удар судьбы. Аматорство…
Светофор на перекрёстке не работал. Я подождал, как водится: попутного ветра, доброго слова — ну, на крайний случай, знака. Слева от меня улица круто уходила вниз, я мог бы зайти к Валику, он жил на ней, чуть ниже, в таком же сером кирпичном доме, что и я, только окнами в овраг. Мог уехать в центр… встретить кого-нибудь интересного или опасного, но в руках у меня была сумка, в ней заботливо упакованная коробка, и я выбрал известный путь — мимо черным-чёрного светофора вниз, через сквер и вверх по лестнице, мимо рынка — домой.
В Чаловском саду всё ещё работал фонтан, последние жёлтые листья крутились в зеленоватой пене. Кроме них в воде мелькало ещё что-то, я подошёл ближе… Хрустнул орех под моим ботинком.
Город поиграл со мной в вечность на втором же шаге. Мелькнули глинистые склоны яра, дереза, сосны. Потом тропки окрепли, проступили просеками и колеями, битым шляхом, затем явилась брусчатка, тротуары из жёлтого кирпича. Поднялись этажами дома, в два и три ряда. Далеко-далеко, играя звонкой медью, запела труба… И колокол откликнулся, так радостно и беспечально, а река молчала, и гуси не тревожили покой границы снов. Закаты и восходы пронеслись беззвучно, а с ними липы и каштаны, герань и сирень, пасти подъездов, неметенные аллеи, фасады и ограды, раскрасневшиеся от осеннего виноградия. Пахнуло сундучно, но не затхло: мелом, пыльным бархатом, свежей выпечкой и добрым холстом и ещё чем-то сладостным: глазурью с ромовой бабы — немного сказочно и провинциально одновременно. Духота и прохлада, сырость погребная и полуденный жар. И яблочный дух, и флоксы, и солнечные пятна по аллейке — ничего не враньё, все по-настоящему, никак иначе — вечно.
— A ти як знаеш?[63] — спросила немолодая женщина с серой птицей на плече.
— Не скажу, — вяло ответил я, наблюдая окрестный город.
— Либонь, хтiв глянутu у поточок?[64] — поинтересовалась она и плотнее укутала плечи и голову чёрной шалью.
— Й спалити лавровый листочок, — грустно сказал я. — От тiльки не цвiтe вже лавр, й поточок всох.
— Ця iстина не край, — ответила она. — Обiйстя, кров й притулок бувають ще на наиiм шлясi, хоча й нечасто. Може, все ж подивишся у воду?
— Нема що дати, й що запитати… — сознался я. — Iншим разом все можливо[65].
— Глупым словам — глупое ухо, — сказала птица презрительно.
— У вас недобрий авгур, — заметил я хозяйке этой серости. — Нельзя же так, с напрыга. Время и место ведь… Ты, смотрю, забыла их совсем, — обратился к пернатой я. — Вид твой мне знаком, приду — раскрошу, так и знай.
— Не кожен день бува iнший раз[66], — раздумчиво сказала женщина и посмотрела на меня очень синими глазами, пронзительно.
— Добре, хай буде, — согласился я. — Дам дещицю, трохи взнаю — так?
— Хм… — сказала женщина. — Toбi, синку, треба щастя, бо наук moбi замало[67].
— От, свята правда, — обрадовался я. — Вчиш його вчиш… а все не те. Самi ciнуси, префiкси та котангенс… — И я подошёл к источнику, на самом деле фонтану посередине сквера. — Як жеж його?[68] А… хакс пакс гракс, — сказал я и перевернул руку над водой. С ладони в источник упал ключ, тот самый, от Шоколадницы из Бреслау.
И метнулось ко мне из вод тёмных и весёлых нечто красное, круглое, мелкое.
— Гракс! — не выдержала серая птица. — Позорное шутовство! Фиглярство! Пст!
— Смотри, кто у меня тут, — ответил я. — Мышь! Хочешь? Ешь…
Хищница не выдержала, потопталась по плечу женщины, затем развернула крылья, перескочила на руку и оттуда атаковала шустро улепетывающего в листья красного зверька.