— Что предназначено тебе, не возьмет никто, — изрекла Шоколадница и поперхнулась дымом и духом.
Воспрявший из куклы был чёрен в прозелень и на вид гладкий, словно масляный.
— Deus Angelorum, — сказал я. — Посмотри на себя, глянь. Ты древний, ты дымный, ты нечистый, удостоверься, изыди. Ab insidiis diaboli, libera nos, Domine.
— Старые имена, — проскрипела нечисть. И не удержалась, глянула в зеркальце. Раздался яростный вопль, кукла заплакала чёрным, я продолжил…
— Per Christum Dominum nostrum.
Дух сопротивлялся, было вскинулся перед последним Amen, затем дрогнул, рассыпая пыль и мух, и оказался в зеркале. Было слышно, как он ярится и барабанит с той стороны.
— Christum Dominum nostrum, — повторил я.
По глади стекла пошли волны. Я встал. Спина и колено прохрустели неодобрение.
Я встал и направился к свету ближе, к окну то есть. Со своей стороны дух свалился в некую глубину, выругался скрипуче и полез к свету, известному ему, — зеркальному квадрату, за которым шла жизнь иная, ведомая, благо.
Кукла нашла силы привстать, поднять руки почти нежно…
— Я видела твой расклад, — прошелестела она. — Там два динария и Зве…
— Я куплю свободу, — сказало зеркало голосом заточённого в нём. — Куплю…
У меня затекла рука, и стекло сильно тёрло шею. Болели даже глаза — она, бреславская найда, шелестела умолкнувшими словами, баюкала свои горести, цедила из окружаещего жизнь по капле, чуть пригубливала. Смаковала. Знают ли куклы о чём-то подобном? Какова им на вкус память? Или пустота?
Окно гостиной ткачуковской квартиры выходило во двор. Я пошёл к проёму, шатаясь от страшной тяжести — куска зеркального стекла. Пол подо мною менялся, превращаясь то в мостовую — обязательно мокрую и скользкую, то в просёлок — полный вязкой жирной грязи, ноги скользили, и окно казалось недостижимым… Дух, со своей стороны, лез изнутри всё выше к поверхности, упрямо и терпеливо — словно болезнь или ржавчина.
Кукла пела — хрипло и непрерывно…
Видно было, что она измотана — направлять орудие и охотиться на охотника… ну, тут надо быть чем-то большим, во всех отношениях. Я ждал — в конце концов время и силы были на моей стороне. Я шёл.
— Хорошо держишься, даже неплохо, — вдруг сказал дух с той стороны. — Несчастный…
Я не удержался и глянул: краешком глаза, невсерьёз, почти понарошку.
И выбросил зеркало в окно. Далеко и вверх. Просто в небо. Минуты две это было красиво…
Стекло ринулось прочь из рук моих, отражая свет, землю, свет, тучи, всполохи призраков.
Заточённое в зеркале взвыло. Небо не ответило, оно любит казаться равнодушным к падениям. Потом… потом всё замедлилось — стекло воспарило, а птицы, крутившиеся неподалёку, беспомощно кувыркаясь и рассыпая перья, серыми комками полетели вниз.
Дух невесомый, зло неизбывное, горечь и нелюбовь — всё, что оказалось за амальгамой, сумело замереть, знакомое дело — не душа, не тело. Вместе с духом замерло и зеркало, и ветер, и призраки, шныряющие в хмури.
А потом терпение небесное лопнуло, и зеркальная темница обратилась в брызги — над стремящейся вниз Уклеевской, всеми ее каштанами, кариатидами и брандмауэрами замерцало злыми искрами облачко зеркальной пыли, похожее на снег из фольги или лёд из ртути. Налетел ветер, сквозь прореху в тучах мелькнул тяжелым предзакатным золотом луч солнца, и облачко растаяло.
Кукла зашаталась, пошла нежными рожистыми пятнами, затем идеальное, хотя и потемневшее от серы, обличье охватили крошечные трещинки, очень даже мимические.
Она села прямо на пол, наискосок от меня с Лицом и кресла со спящей девочкой, и задумчиво уставилась в окно.
«Подгоняет тьму, — подумал я. — Морок дóрог».
— Я могла бы договориться с тобой, — равнодушным тоном сказала кукла. — Но не хочу. Я хотела бы убить тебя, но не смогу.
Уголок её рта треснул.
— Ты просто не стараешься, — авторитетно заметил я. — Ленивые руки…
— Мне не всегда понятен вот этот ваш… — Она напрягла закопчённый лоб и подыскала слово. — Смех.
— Это у тебя от общего зла, — пояснил я. — Ты же долго живёшь, да?
— Очень… — откликнулась она, пошевеливая мизинцами.
— А ума не нажила, — продолжил я.
— Я устала от этой дерзости, — капризно сказала кукла. И ухватила, обвила моё запястье косой, рыжей косой, словно плетью-лозой, неразлучно. Кстати, волосы были живые, тёплые… ну, как раскалённая пустыней рептилия.
Затем она вцепилась в собственную косу, и невообразимым фуэте, наматывая собственные волосы себе же на талию, оказалась вплотную ко мне. От неё сильно пахло красным деревом, сандалом, лилиями и тленом — как от засохшего хлеба или фруктов.
— Расскажи мне всё про смех, Тритан, — заявила растрескавшаяся кокетка, шумно вращая глазами. — Или теперь тебе совсем не весело?
И деревянные ручонки ухватили меня за шею. Тут же дыхания почти не стало, пришли и обступили холод и хорошо различимая мгла — боковым зрением можно было высмотреть в ней массу загадок, вереницу неприятностей и пару пустяков в придачу. К тому же ветер.
«Ненавижу переходы». — мрачно подумал я и ткнул куклу ключом, холодным железом, прошлым и будущим здоровьем и болезнью — где крест, там ключ. Метил в спину, но она повернулась и попыталась свить проклятие, пришлось бить в лицо, тёмное и улыбающееся.
Шоколадница вскрикнула и разжала руки…
«Синяк неизбежен», — сказал мне внутренний голос, и я свалился на какую-то клумбу, очень мокрую. Куклу отшвырнуло в бузину — нехорошее, как говорится, к нечистому.
Шёл чёрный снег.
Мы — я и она — оказались с той стороны. Такие, как я, бывают там, такие, как она, бывают здесь — иногда. Случается зайти. Всё равно никто ведь не верит: «Опять ты выдумываешь», — говорят. Правильно, я бы тоже так сказал, с большим удовольствием. Особенно рыская здесь, по ту сторону… в Другом краю.
Я встал и потрогал бок, синяк, судя по ощущениям, обещал быть к вечеру. Нынче же я был в саду, сильно запущенном и ограниченном боскетами лабиринта — тис и вяз.
«Неподалёку должен быть грот и прах, — подумал я. — Или же ворота — грифон и лев. Предсказуемо, очень».
Она, изуродованная и переломанная, сидела в бузинной тени на обомшелом камне, тут тоже есть тень. И не одна. Каждый приходит сюда, следуя за тенями, снами, за видимыми знаками… за ненастоящим и недосказанным.
— Ты не помнишь меня, правда? — начала она из своего морока.
— Кто ты вообще такая? — нервно спросил я. — Чтобы говорить о правде? Тебя ведь нет, ты — брехня.
— Здесь нет только тебя, — невозмутимо отбилась она.
— А что? — обрадовался я. — Это «здесь» есть? Уверена?
Она помолчала.
— Я пришла издалека, — начала она, — как сирота. Меня, чтобы ты знал, так и сделали — сиротой. Прибыла из опустевшего дома. Хотела бы вернуться, без чужого участия и с новой оболочкой. Так сказано. Здесь меня не терпят, ругают. До последней крайности, надоело слушать. Считают, что я стесняю, не любят меня, проклинают. Это не нравится мне. Я тоже умею сердиться. Бываю зла. Нарочно пакости устраиваю. Здешних трогать не хотела, хотя и изводили они меня глупостью. Оболочку… ну, девочку, хочу взять с собой, однако, боюсь, она не выдержит трудностей пути. Плохая оболочка, ну уж какая есть. Скоро всё закончу с ней, выйду на вашу сторону, а если и будут разыскивать меня, все равно никаких вестей обо мне не услышат. И о ней.
Сквозь прореху на невозмутимом облике куклы вы катились осколок пружинки и шарик, стали видны какие-то клочки.
— Мне придётся лечить красоту, — с упрёком в голосе сказала она. — Посмотри, что ты со мной сделал…
— Это твой внутренний мир, — ответил я. — Теперь он просто вылез наружу, труха-вата — все дела. Лучше бы ты была копилкой.
— Нескоро встретимся, надеюсь. Я знаю, что ты сделал. Я бы могла, если захотела, противостоять тебе. Но не срок. Не срок… Ещё бы несколько дней. Зато я остаюсь среди живых, только благодаря тебе.