Уже в середине лета узнали мы, что братья вступили в переговоры. Начни их Джем раньше, до осады Коньи и разгрома Махмуда, неизвестно, чем бы они кончились. Но теперь, после одержанных побед, Баязид был непреклонен: «Империя – это невеста, а двух суженых невесте иметь не пристало. (Вы, наверно, заметили его слабость к народным поговоркам, Баязид тем самым доказывал свою близость народу!) Пусть брат мой перестанет обагрять свой плащ кровью правоверных и окончит свои дни в Иерусалиме, вне наших пределов!»
Вслед за словами последовали дела: чтобы положить конец бунту Джема, Гедик Ахмед двинулся на Киликию – уже вплотную к границе с моими землями, куда укрылись остатки Джемова войска.
С нетерпением ожидали мы новых известий. Я опасался не за халифа – Баязиду было теперь не до завоеваний. Каждое утро я просыпался с мучительной мыслью, что прибудет весть о гибели Джема: она становилась почти неизбежной. Говорили, что все сподвижники, исключая Касим-бега, покинули его, что Джем вновь скитается, всего лишь с несколькими тысячами воинов, по Киликии или Ликии, вдоль побережья. Дважды – по настоянию его матери – я посылал гонцов, предлагая ему мое гостеприимство. По настоянию матери. Зачем я подчеркиваю это?
Потому что между государями не существует дружбы. Я сочувствовал Джему, но не мог держать при своем дворе притязателя на престол Османов, когда этот престол законно занимал его брат. Я принужден был сохранять видимость приличий в своих отношениях с Османами и если предлагал Джему покровительство, то лишь потому, что был совершенно убежден: Джем не примет его. Я уже знал Джема. Он не любил благодеяний.
Мои гонцы не вернулись. Ахмед хорошо стерег границу.
Еще несколько слов. О том дне, когда мне сообщили, что Джем обратился с просьбой об убежище в другое место. Помню, прежде всего я испытал облегчение – не придется больше принимать участие в рискованном деле. И сразу же вслед за тем – чувство вины. Это чувство я унес с собой в могилу; оно было причиной всех моих позднейших попыток помочь Джему, очень гласных, показных. Они были заранее обречены на неуспех, я это сознавал. И лишь пытался с их помощью убедить кого-то (быть может, мать Джема, а быть может, и самого себя), что не изменил своему союзу с ним.
Я испытывал тайный страх, что Джем встанет у моего смертного ложа и потребует ответа. Джем не сделал этого, он простил меня. В сравнении со всем тем, что выпало на его долю, я, по-видимому, был наименьшим злом.
Не простила меня его мать, хотя ни разу не обронила и слова укора. (И она, и жена Джема, и сын долгие юды жили под моим кровом, рассчитывая на мою помощь в его спасении.) Мать Джема благодарила меня низкими поклонами – что, вероятно, было нелегко дочери и супруге владетельных особ. Свои укоры она проглатывала, но я чувствовал их, потому что и моя совесть упрекала меня в том же: если бы в свое время я предложил Джему не только приют, но и войско, если бы я решительно поддержал его, многое произошло бы по-иному. Возможно, Джем и впрямь стал бы султаном. Больше того: возможно, и я не оказался бы последним халифом из рода мамелюков. Потому что преемник Баязида, Селим Грозный – вы, наверное, слышали о таком, – покончил с Арабским халифатом.
Итак, перед вами держал речь последний халиф.
Четвертые показания поэта Саади о событиях июня 1482 года
Вы не бывали в Ликии. Сдается мне, нельзя сыскать на земле место, более соответствовавшее нашим мыслям и страданиям, чем Ликия в памятное лето 1482 года.
Горы Ликии совсем голые. Говорят, во времена финикийцев и эллинов они были покрыты кедровыми лесами. Но кедр ведь особенно пригоден для кораблей, и столетие за столетием ликийские кедры плыли по всем морям мира, развозя по свету нетерпеливо алчущих путешественников, купцов и корсаров.
Тогда, в 1482 году, в Ликии не оставалось ни единого деревца или кустарника. Бурные потоки, грозы и ветры успели че только обнажить ее горы, они превратили их в невиданную, зловещую пустыню. Ликия нависала над нами кроваво-красным, выветренным песчаником; Ликия спускалась к побережью уступами, нависавшими, точно огромные кровли, на которых не могло удержаться ни одно лошадиное копыто; Ликия стенала и оплакивала себя пронзительным гулом бесчисленных тесных ущелий – Ликия уже сама по себе была жгучей, безысходной мукой.
Вот по этому краю блуждали мы – несколько тысяч побежденных людей, потерявших веру в свою звезду. Лишь аллах ведает, зачем мы блуждали, а не оставались на месте; ни один из уголков Ликии не сулил нам большего, чем другие, повсюду взгляд встречал все тот же отказ: природа не желала нам помочь, приютить и утешить. Тем не менее мы продолжали огибать козьими тропами острые каменистые вершины, одолевать перевалы, карабкаться по уступам. Мы размачивали твердые как камень сухари в каком-нибудь роднике под обрывом и часок-другой отдыхали. Коней мы пасли в лощинке, поросшей лишайником, на ночлег устраивались на голых камнях. Длинный караван человеческих теней скитался по Ликии, не зная, чего он ищет.
Нет, кое-что мы все-таки знали: Баязид рано или поздно проведает о том, что мы здесь, на жестокосердной земле Ликии. Он даже не станет нападать на нас. Он окружит горы кольцом преданного ему войска и будет ждать. Ждать месяц или год, покуда мы не дойдем до полного изнеможения, покуда знойные ветры не иссушат или не заразят источники, покуда не падут наши кони и не иссякнут сухари. Так он одержит победу, не пролив братской крови. Крови не будет. Мертвые тела у подножия скал будут совсем иссохшими, натянутая на ребрах кожа будет звенеть, вместо глаз будут пустые глазницы.
Каждого из нас в те невыносимо тяжкие июньские дни 1482 года преследовало видение собственной смерти Поэтому все мы были притихшими Наш караван извивался по горным теснинам, как большая змея, – бесшумно.
Вы очень далеки от нашего времени, у вас все иное. Вам незнакомо чисто мужское ликование после победы, в которой участвовали твои руки; после битвы, от которой ты сохраняешь в памяти лицо твоего врага, из ко торой ты вынес отнятое у врага оружие либо привел вражеского коня. Наши победы были осязаемей, воспринимались всеми органами чувств, вам же радость такой победы чужда.
Но мы отличались от вас и другим – примирением, следовавшим за разгромом. То была не трусость или безверие; просто-напросто сознание того, что ты проиграл и должен претерпеть неизбежные последствия – страдания, голод и смерть. Именно так рассуждали мы во время наших скитаний по Ликии: игра проиграна, остается дожидаться конца. Для побежденного милости нет, мы и не рассчитывали на нее.
Не знаю, что стало бы с Джемом, не окажись с нами Касим-бега. Не Джем, а Касим не желал примириться с нашим поражением. В те несколько коротких недель, пока мы одерживали недолговечные победы в Карамании и Анатолии, Касим ощутил себя воскресителем своей поверженной державы. Он заключил с Джемом договор, по которому в случае победы Джема земле потомков Карамана предстояло вновь стать свободной. Джем мог умереть, существованию Османской империи это ничем не грозило. Но Касим понимал, что гибель Джема будет означать и гибель Карамании, на этот раз окончательную.
Я наблюдал за тем, как он денно и нощно бодрствует возле Джема, как убеждает его, что не все потеряно, что поражение Махмуд-бега – простая случайность, а торжество Баязида – кратковременно.
Джем слушал его с безразличием, повергавшим меня в отчаяние. Как будто Касим не к нему обращал свои слова, а просто изливал свое горе и свои упования на ликийские камни.
Такими и запомнились мне оба они в те дни: Касим – олицетворение напряженной воли и Джем – отрешенный, чуждый всему.
Так было до того часа, пока нас не настиг румелиец.
Вам покажется это неправдоподобным. Тем не менее этот человек сумел преодолеть путь от Аданы (где стояли основные силы Баязида) и после долгих поисков отыскать нас в каменном хаосе Ликии.
День догорал. В Ликии вечерние сумерки не приносят умиротворения. Еще более гнетуще выступают на красном закатном небе резкие очертания красных скал, их тени заволакивают плотной пеленой черные и холодные, как могилы, ущелья.