Литмир - Электронная Библиотека

Горький ответит не сразу. То ли некогда было, то ли вопрос был слишком «в лоб», или еще не был убежден, стоит ли длить отношения с дерзким юнцом, из которого еще неизвестно, что выйдет. И потому в ответном письме ограничился комплиментом рассказу «По Иртышу» (у Горького: «На Иртыше»): «Славная вещица, будет напечатана (…) в декабре» и пожеланиями учиться и больше работать. А также беречь себя. Будто понимал Горький, что за таким эпистолярным запанибратством кроется неуравновешенная, а может, и разухабистая жизнь. И не очень-то ошибся, ибо уже после первого своего письма Горькому Иванов озаботился покупкой одежды, соответствующей новой профессии («я чувствовал себя писателем…»): «Приобрел себе сапоги с лаковыми голенищами, синие бархатные широкие штаны, которые носят у нас приискатели, и розовую шелковую рубаху». А уж после ответного «заказного» письма Горького закатили в типографии целый банкет. Причем, дожидаясь ушедшего обедать заведующего, пропили срезанные с сапог лаковые голенища: «Типография перепилась, орала песни», автору, пьяному не от вина, а от славы, хотелось написать теперь что-то такое «огромное и радостное», чтобы Горький сказал: «Боже мой, как хорошо написано! Боже мой, как красиво!» Второе письмо еще было под стать первому, о том, как сибиряк не смог даже молитве научиться у переселенца: «Фу, какая она длинная, ладно уж, так я – без нее». Нет, учиться он, Иванов, конечно, будет, но и писать все-таки не бросит. «Оно все будет понемногу прилипать, и, может, что-нибудь и вылеплю». О грамоте он тут пишет или о своих будущих рассказах, не ясно. Ясно же пока, что Иванов здесь в роли этакого бывалого сибиряка-«областника», который должен удивить столичного писателя чем-то таким, очень сибирским. Но в следующем, третьем письме (конец октября – ноябрь 1916 г.) Иванов посылает всего лишь «Деда Антона», бытовой, деревенский, с драматической концовкой рассказ, вместо чего-то «огромного и радостного». Не уверенный, что Горькому этот «Дед» может понравиться, он обещает и впредь посылать «не избранное, а все рядовое». Почему? А дабы, продолжает Иванов, «Вы могли указать мне худые стороны моего письма». Ибо, без тени смущения, пишет он далее: «Пишу я, как Бог на душу положит». То есть посылает средние рассказы специально, чтобы Горький указывал на его просчеты. Да еще с какой-то развязностью признается, что пишет без старания, без усилий, без особой грамоты.

Почему Иванов в таком тоне писал признанному мэтру русской литературы, не очень понятно. Может, все-таки в душе не почитал его за такого уж корифея, раз мог, считай с ходу, написать такие «горькообразные» рассказы, как «По Иртышу» и «Дед Антон», чувствуя нечто вроде превосходства над «пролетарским» литератором. Вполне возможно, что были у него тогда и более «продвинутые» кумиры, и на одного из них можно с уверенностью указать – Антон Сорокин. С которым, кстати, уже тогда, осенью 1916 г., переписывался. Кумир больше был, правда, не литературный, а так сказать, поведенческий, с точки зрения жизнестроения, моду на которое впервые продиктовали символисты, а затем, с еще большим шумом, футуристы. Причем один такой «футуристический» поступок Иванов уже совершил: набрал с друзьями в своей типографии книгу стихов учителя Худякова, назвал ее «Сибирь», указав: «Издание Всеволода Иванова». На дорогу в Петроград, где автор свою «Сибирь» хотел продать, собрали мешок свежих кренделей, пригодившихся затем для оплаты обратного пути. Между прочим, он упоминает о своем письме, которое передал Худякову для Горького (он «зашел в редакцию газеты “Новая жизнь”», редактировавшейся Горьким). Может быть, это и было тем, третьим письмом, о котором мы сейчас говорим. И которое тоже было каким-то «футуристическо»-эпатажным, в стиле Сорокина. Узнается даже его беспардонный язык в следующих строках: «Вот Вы пишете – читать, а что я буду читать, когда каждая черточка у автора влепляется мне в память и торчит там. Так я, пожалуй, нахватаюсь чужих образов и мыслей – поэтому я читаю мало, а если что прочитаю, так с неделю не пишу – чтобы из головы выветрилось». И насчет языка – таким же ерническим языком пишет Горькому Иванов. И уж совсем неприлично, по поводу самообразования: «Географию я знаю, по крайней мере, сибирскую, потому что половину ее собственными пятками измерил». А «воля у меня есть. С какой бы это стороны узубатить науку за бок?» – заканчивает это поистине ухарское письмо Иванов, за которое потом, наверное, приходилось краснеть. Горький ответил только в феврале 1917 г. после очередных наставлений учиться и читать классиков, весьма строго приписав: «В Ваших рассказах много удальства, но это дешевое удальство, пустое удальство. Молодыми и телята удалы – понимаете?»

Очевидно, Иванов понял. И особенно то, что речь идет об «удальстве» не только в рассказах, но и в письмах. Да и в жизни его хватило на целых три года, видимо, промелькнувших перед ним, как дурной сон, калейдоскопом невиданных доселе событий. Так что Горькому он написал только на исходе этого бурного трехлетия. Ну а той поздней осенью 1916 г., после того, как Горький обмолвился в своем первом письме: «Пишите больше и присылайте рукописи мне», он и начал строчить. Как вспоминал Иванов позже, «в течение двух недель я написал, по крайней мере, штук десять рассказов, и всю эту огромную кипу отправил сразу Горькому». Ответом и было то февральское письмо 1917 г. При этом Горький веско, афористично вразумил курганского «удальца», что «всем нам, знающим жизнь, кроме человека, верить не во что. Значит, надо верить в себя, надо знать, что Вы не только судья людям, но и кровный их друг». И посоветовал: «Не грубите очень-то», намекая, наверное, на его предыдущее письмо.

Но, если вспомнить, Иванов в начале их переписки писал о значимости страдания, познании смысла жизни «через страдания». И вот через месяц мы уличаем его в «футуризме», увлечении Сорокиным и его шутовством, а Горький разглядел в этом еще и «удальство», «грубость», неверие в человека. Хотя мы помним, разбирая первые рассказы Иванова, что опора на человека, желание разглядеть его душу, в каких бы условиях и обстоятельствах он ни находился, помогала ему преодолеть искусственность, схематизм, «картонность» рассказываемого. Будь то «киргизские» сказки и легенды, модернистские аллегории или реалистические рассказы о том, что видел своими глазами, наблюдал, слышал от кого-нибудь, читал в газетах. Очевидно, успех двух рассказов «из жизни» «По Иртышу» и «Дед Антон», понравившихся Горькому, подтолкнул его писать преимущественно в таком же роде. Так появились рассказы «На горе Йык», «Вертельщик Семен», «Черт», «Писатель». Не все они написаны в «горьковском» ключе, т. е. в духе рассказов, понравившихся Горькому. Есть в них натяжки, допущения, несообразности, странности, какие-то перебои смысла. Рассказ «Писатель» – об исписавшемся литераторе-«мэтре», которого от творческого бесплодия спасает только участие в карточной игре с детьми слуг – кучера и повара. Все дело в том, что до этого он стал писать о том, чего сам «не испытал», и уже не замечал лжи, как и его читатели, верившие ему. И вот впервые за много лет что-то «испытал»: его взбодрили дети, обращавшиеся с ним, как с равным, без пиетета, порой и грубо: «Врешь, поди?», «Сыпь», «Давай». Скорее всего, на том тут все и держится, на грубости и шоке, который испытывает знаменитость, не встречая привычной лести. Но Горького рассказ не впечатлил. Может быть, он почувствовал здесь намек на себя и ему, знаменитому, показалось вдруг, что ему дерзит «мальчишка» Иванов, «кучеренок-поваренок», призванный вновь сделать Горького «гениальным».

А что могло не устроить Горького в рассказе «Вертельщик Семен», который в «придуманности» не обвинишь, ибо написан он на материале прекрасно известной Иванову жизни типографских рабочих? Конечно же, ненавистное Горькому страдание, которое претерпевает деревенский Семен среди молодых типографских мужиков. Не получив от него привычный «магарыч» на выпивку, они всячески мучают Семена, издеваются, как над гоголевским Акакием Акакиевичем. Семен бредет по улице и плачет то ли он, то ли тающие сугробы: «И были ль то слезы радости об измучившемся и нашедшем покой или же слезы о горе, горе, творившем самого себя – это было неведомо…». Кроме того, такой мистический финал, в духе модернизма, которого Горький не выносил. И совсем уж должен был быть непереносимым для Горького рассказ «Черт», явно отдававший Л. Андреевым. Пациента психиатра мучит мысль о лживости проповедников добра, талантливых только благодаря трусости в борьбе со злом. Относя борющиеся в нем «черное» и «белое» мировоззрения на счет засевшего в нем черта, пациент уже переключается на другое – на то, что он воплощает в себе «веселие» как отсутствие добра и зла и в конечном счете ту же ложь. Врач Носов проницательно видит, что все это досужие мысли обычного путаника, книжника, хаотически, неряшливо начитанного. Черт же легко лечится кружкой молока.

10
{"b":"919675","o":1}