Литмир - Электронная Библиотека

Вообще, весь маршрут и набор поступков и деяний отца писателя – клинический, готовая «история болезни». Вспомним начало «Похождений факира»: «решил стать ученым», «взялся составить словарь киргизского языка»; увидев замечательную форму студентов Лазаревского института восточных языков, уехал в Москву сдавать экзамены; потом надумал посетить Мекку, но из Одессы поплыл на пароходе в Иерусалим, только потому, что он отправлялся раньше других; работал сельским учителем в селе Волчиха, городах Колывань и Томск; будучи записанным в казаки, идет к «воинскому начальнику», чтобы отправиться на войну, но по пути заглядывает в публичный дом, где якобы должна находиться влюбленная в него учительница, и уже у «воинского начальника» устраивает скандал, портит саблей портрет Николая II, за что его и отправили в сумасшедший дом, признав белую горячку. Пьянство было повсеместным в Сибири в XIX веке и бытовало, по Н. Ядринцеву, «чаще всего среди ссыльных и приисковых рабочих, на почве психических расстройств и потрясений (несчастья, тоска по родине, наклонность к преступлению)». Отец же Иванова был как раз из приисковых рабочих, о чем он писал в своих автобиографиях. Но только ли алкоголь был причиной горячечного состояния Иванова-старшего, терявшего подчас ориентацию в пространстве и времени? Он не отменяет тот факт, что «сибирское русское население даровито, но поставлено в такие условия, что выдающаяся умственная сила, подавленная в своей среде, должна была непременно вырваться из нее и бежать из этого края», – писал Н. Ядринцев. К психопатологическому объяснению поступков сибиряков присоединялось и социальное. Но даровитость-то, этнографическая она или нет, все равно присутствует, побуждая к похождениям, странствиям, чудачествам.

Заметим, что в этой же художественной автобиографии Иванова – романе «Похождения факира» – странствия отца, хаотические и беспорядочные, переплетаются с приключениями сына, постепенно созревающего для собственных похождений, еще более хаотических и долгих. Да и как иначе, если, пишет Иванов в романе, он мог в течение двух недель рассказывать знакомому гимназисту «содержание сорока книг, которые тут же и придумывал, от заглавия, автора и до счастливого конца». Удивительно ли, что вскоре сам он, «Сиволот» (от «Всеволод»), захотел сказку сделать былью, иметь собственные приключения и авантюры.

И здесь нельзя избежать весьма щепетильного вопроса о том, насколько можно доверять «Похождениям факира» как биографическому источнику. Все-таки на книге значится: «роман», художественное произведение, и грань между реальностью и вымыслом в самоописаниях найти трудно, а то и невозможно. Но это хорошо вписывается в вышеизложенные соображения по поводу происхождения сибирского «этнографического типа», особенно на границе существования разных по языку, оседлости, традициям народов: смешались они на этой границе так, что порой не различишь, где тут русский или казах, из «благородных» он или из «плебеев», образован он, культурен, эрудирован или ко всему надо ставить приставку «псевдо-». Что тут говорить, если элементарное районирование, т. е. деление новоприобретенных Россией степных земель – мест кочевок казахов – проводили не раз и не два, тасуя соприкасающиеся южносибирские и североказахстанские области то в Степной край, то в Туркестан с новообразованными губерниями и уездами. Так что жители этих земель буквально теряли почву под ногами, думая-гадая, в Сибири они живут или в Казахстане, в России или в Азии, или еще где-нибудь. И потому Индия из сказки, легенды, мифа уже не казалась такой недоступной и таинственной, в условиях географического, так сказать, релятивизма. Она и далеко и близко, ее можно и «сочинить», но можно и дойти до нее, доехать. Поэтому так нередки в романе описания маршрутов героя и его друзей через вполне реальные города и веси Азии, Урала, Кавказа. Контрапункт же здесь в том, что постепенно Всеволод-Сиволот обретает эту Индию в себе, своем сознании и поведении, деяниях и поступках, а главное, знакомствах.

Не будь Петьки Захарова, Филиппинского, Пашки Ковалева и многих других, не профанировал бы он свою мечту, превратив ее в факирство и балаганство, не взял бы на вооружение иронию и анекдотизм, чтобы защититься от горестных обстоятельств своих скитаний, зачастую и гибельных. Кажется, что и сам роман – это творимое на глазах путешествие, когда писатель, отправляясь из поселка Лебяжьего в Павлодар, и сам не знает, что его ждет дальше, несмотря на уже известные ему «прожитые» факты собственной биографии. И он отклоняется. То в откровенное «горьковство» с его «босяцко»-человеческим реализмом, дорожащим любым, мало-мальски значимым человеком, встреченным по пути, то в авантюрно-психологическое повествование, где мистика Э. По переплетается с приключенческим пылом Ж. Верна (см. эпиграфы из их произведений к частям книги). Ибо что это, как не мистика, когда Иванов, загоревшись цирком, больше затем углубляется в себя, свои способности, чем вовне, чтобы испытать себя в профессиях борца, фокусника, клоуна, куплетиста, но и быстро для него обесценившихся.

Единственно подлинным, что дает опору биографу писателя и что поддерживало самого Иванова в эти бездомные шесть лет, это память о родных и близких ему Лебяжьем и Павлодаре. Неразлучной парой, они постоянно присутствуют в душе странствующего «рыцаря» Всеволода-Сиволота, неслучайно полюбившего эту версию своего имени: в нем есть что-то средневековое, эпическое вроде Ланселота или Дон Кихота. Вплоть до ощущения, что он на самом деле никуда из родных мест не уходил, а настоящей Индией для него было это Лебяжье-Павлодар. Есть и ярко переданные зрительные впечатления, «картинка», передающая облик и села, и города. И если вначале, еще до похождений, это «унылый городишко», скучный, желтого цвета: «желтый яр, желтый ветер, желтая река Иртыш», то затем, чем дольше разлука, тем милее он становится. Пока однажды, будучи уже в Кургане, он не разразился настоящим гимном селу и городу: «О, это Лебяжье! О, этот Павлодар! Я и посейчас вижу, как во сне, эти бесконечно пыльные улицы, по которым не спеша шагают люди, каждый из которых непременно самородок. Павлодар есть, в сущности, расширенное Лебяжье, с прогимназией, казачьим управлением, городской думой, с полицейскими участками. В Лебяжьем вместо полицейского – поселковый атаман, вместо прогимназии, городского училища и сельскохозяйственной школы – Вячеслав Иванов с его тремя десятками учеников. Но возле высокого песчаного берега в Лебяжьем такая же пристань, как и в Павлодаре, а за поселком несколько мельниц, курган, степь. Вдоль улицы ни одного дерева, и всегда, когда бы и сколько я там ни бывал, вдоль улицы идет теленок». Самородность лебяженцев при этом так велика, что они вполне могли жить в столице мировых, без преувеличения, наук и искусств. Список этих жителей огромен, невероятен и гомеричен, от Асмуса и античного Саллюстия до С. Витте и японского генерала Ноги, что, конечно, настраивает на восприятие юмористическое.

Если же читатель не удовлетворится таким «фигурным» изображением Павлодара и его села-спутника Лебяжьего, то можно взять очерк старшего современника Иванова, блестящего писателя и будущего классика сибирской литературы Александра Новоселова (род. 1884), «Коряков-Кала». В нем Павлодар, возникший на месте казачьего Коряковского форпоста, дан во всей красе точно документированного и одновременно художественного текста, почти рассказа. Вырос Павлодар в город на «торговле со степью», «по инерции», а потом, «словно испугавшись такой дерзости, в недоумении застыл», «что-то оборвалось в его жизни, что-то наложило печать заброшенности, несуразности, апатии». Отсюда и безрадостная «физиология» города: «Несколько пристаней да плавучие мостки для прачек», «по краю яра серой линией тянутся одноэтажные дома», «тусклые, скучные», «на пристанях – солидные кирпичные амбары», «в грудах клади неуклюже копошатся грузчики-киргизы (…) в вывернутых наизнанку теплых шапках, даже малахаях или в повязанных по-бабьи засаленных платках (…) бронзовое жилистое тело играет на солнце каждым мускулом (…). На вершине работают русские. Киргизу там не доверяют»; «едят они плохо, кроме чая почти ничего». А вот «киргизы»-извозчики, они спешат к прибывающему пароходу на «дребезжащих, скверно кованных коробках», запряженных «типично степными» лошадями, в городе выглядящими убого, «внушая жалость и большое недоверие».

2
{"b":"919675","o":1}